Zigmatic 17 стихает. Следовательно, моя нелепая трагедия длилась всего восемь минут. Музыка служит песочными часами кайфа. В эти восемь минут, которые показались мне долгими, как год, я потерял все.
Астролябия натягивает на себя одежду и советует мне последовать ее примеру. Я облекаюсь в свой шагреневый[28] панцирь. Она говорит: ничего страшного, не переживай, между нами все-таки есть кое-что другое. Бывают попытки утешения, которые только обостряют боль потери. Я молчу.
По правде сказать, время «кое-чего другого» уже прошло. Свернувшись калачиком на диване, Астролябия погружается в созерцание скомканного целлофанового пакета — он явно производит на нее впечатление шедевра. Альенора, которая так и не шевельнулась, пребывает, должно быть, в тесном общении с Великим Духом.
Я гляжу на всех нас. Вот троица цивилизованных людей, каждый кайфует на свой манер. И не суждено соединиться с другим тому, кто этого хочет.
Только что, лежа на полу, мы с Астролябией любовались храмом Артемиды Эфесской, застывшим под ледяной коркой. И наши видения совпадали до малейших деталей, кроме одной: моя возлюбленная различила подо льдом женщину. Этой женщиной была она сама.
Вслед за тем нахлынули мысли, отличавшиеся потрясающей ясностью. Я достаточно часто испытывал bad trips и не опасался этого состояния. Жаль, что мы превратились в племя лицемеров и кривляк, иначе нам всем захотелось бы пережить это путешествие на край ада. И почему такое странствие по геенне и обратно считается злом? Ведь простое сознание, что это вояж в оба конца, должно было бы умерить наш страх. А потом, уверяю вас, этот инфернальный опыт вполне стоит того, чтобы потратить на него время.
То, что называется bad trip, состоит в необыкновенной ясности ви́дения. Мой первый bad trip случился со мной в метро. Внезапно мне открылось все безобразие окружающего. Но это не было моим заблуждением, уродство действительно имело место, существовало всегда. Просто раньше я защищался от него расхожей формулой «плевать мне на всё». И назвать это галлюцинацией тоже было нельзя: например, вон тот галстук вполне мог испугать своим видом все человечество в целом, если бы оно соблаговолило уделить ему внимание. Ясно помню, с каким трудом я удержался от того, чтобы не приказать парню сорвать его с шеи и выбросить из окна поезда. «Поверьте мне, это необходимо для вашего же блага!» — сказал бы я ему. Да и для моего тоже. Мерзкий узорчик этого галстука подавлял, мучил меня, заставлял страстно желать Апокалипсиса, лишь бы он унес в небытие этот клочок ткани.
И разве я был неправ? Как мы смогли ослепнуть до такой степени, чтобы находить уродство приемлемым? «Но, позвольте, у каждого свой вкус! A что, если этому человеку нравится его галстук?!» Вот как думают люди, которым не довелось попробовать моих грибочков. Зато под кайфом они яростно отвергают подобную терпимость. Носить такой галстук — это наглый вызов обществу, покушение на его устои, знак презрения к окружающим, такое поведение говорит о ненависти ко мне, да-да, этот тип меня просто ненавидит, он ненавидит весь род людской!
Bad trip и есть этот всплеск ясновидения, которое открывает нам ад, таящийся в галстуке обыкновенного пассажира метро. Сколько уж времени нам твердили, что ад находится на земле, что ад — это другие![29] И наконец-то этому нашлось убедительное подтверждение. Впрочем, ад — это даже не другой целиком, хватит и одного его галстука.
На самом деле, между trip и bad trip нет никакой разницы: в обоих случаях достаточно ясно видеть. Плакать от счастья, созерцая думку цвета «голубой Наттье», так же логично и естественно, как переживать муки ада, глядя на чей-то кошмарный галстук.
И если мою душу до такой степени истерзал этот мерзкий мужской аксессуар, то легко вообразить мою беспредельную боль от сексуального краха с Астролябией.
Я злился на весь свет — на себя, на Альенору, на гватемальские псилоцибы, на недостаток гватемальских псилоцибов, на EDF, на окаменевшее тело моей возлюбленной, на ее смех, last but not least.[30] «Твой план был обречен на неудачу, бедный мой Зоил!» Даже если Астролябия и не была виновата, она смертельно оскорбила меня. Да, я составил план, обреченный на неудачу. И разве у меня не было повода проклинать судьбу?! А она — она смеялась.
И вот именно в эту минуту мысли мои приняли другой оборот: если Астролябия — самое совершенное создание в мире и если даже эта лучшая в мире женщина обошлась со мной так жестоко, значит, нужно разрушить мир. A поскольку я не располагаю средствами, чтобы взорвать и испепелить всю планету, следует выбрать отдельный, но великий объект, несоразмерный с моим отвращением к жизни.
Начиная с 11 сентября 2001 года никто уже не сомневается насчет са́мого эффективного способа навредить человечеству. Ну скажите, разве людям так уж необходимо каждодневно перелетать из города в город? Может, этим-то они и провоцируют кровожадного безумца, таящегося в душе каждого человека? Вы только прикиньте, сколько самолетов беспрерывно курсирует у нас над головой, не давая покоя, — так как же не возмечтать о том, чтобы направить их в небоскреб, чье падение приведет нас в экстаз?!
Теперь оставалось одно: выбрать наилучшую мишень. Для человека, пребывающего в кайфе, не существует никаких сложностей реальной жизни: меня совершенно не волновал тот факт, что я не умею управлять самолетом. Эта проблема мгновенно разрешилась с помощью простого логического довода: ведь не глупее же я тех, кто действовал 11 сентября 2001 года. Зато при выборе объекта мне было необходимо оказаться на высоте положения.
Главное, Астролябия должна почувствовать, что я целю в нее. О нет, я не собирался врезаться на своем «боинге» в скромную квартирку в квартале Монторгей. Это было бы все равно что уничтожить птичье гнездышко.
Я истый парижанин. За границей — иными словами, за пределами парижской кольцевой дороги, — мне довелось повидать много замечательных зданий. Но они ничего не говорили моему сердцу. Вот почему я сразу исключил Тадж-Махал, хотя сей идеальный символ любви был бы великолепен в такой роли.
Значит, мне требовался только парижский объект, и поначалу я решил свершить доброе дело, избавив город от его бородавок: я терпеть не мог башню Монпарнас, но еще сильней ненавидел «Шератон Монпарнас» — одно из самых мерзких парижских сооружений, если не считать башню Жюссье, верх бессмысленного уродства, которую недавно избавили от асбестовых перегородок, хотя было бы куда проще и экономичнее снести ее напрочь.
Тем не менее, будучи совестливым человеком, я не забывал о побочных негативных последствиях: взрыв «Шератона» грозил нанести ущерб близлежащему Монпарнасскому кладбищу, а я, подобно всем убийцам, почитал больше мертвых, чем живых; и как прикажете разрушить башню Жюссье, не разорив при этом Ботанический сад, столь милый моему сердцу?!
Однако не следовало поддаваться этому соблазну и уступать доводам жалости. Я ведь собирался стать разрушителем, а не героем в глазах общественности. Кроме того, мне хотелось, чтобы моя акция была связана с Астролябией, а для этого нужно было уничтожить именно воплощение красоты.
Впрочем, если вдуматься, уничтожают ли злодеи что-нибудь другое? История человечества не знает примеров покушений на уродство. Ибо уродство, в отличие от красоты, не способно вызывать такие неистовые чувства, а следовательно, недостойно и таких усилий. Самое выдающееся безобразие способно лишь возмутить людей, но не более того. И только шедевры красоты внушают страсть, необходимую для их уничтожения. Монах Мисимы спалил дотла именно Золотой храм,[31] а не одно из тех кошмарных современных зданий, которые к тому времени уже обезобразили Киото. Вот вам и архитектурное воплощение слов Уайльда: «Но каждый, кто на свете жил, любимых убивал».[32]
Что ж, в Париже нет недостатка в красоте. Я сразу отмел мысль о Лувре — слишком уж его много. А если разрушить частично, то как выбрать между отделами фламандской живописи и греческой скульптуры? Меня обуревало множество идей: сады Пале-Рояля, Обсерватория, башня Сен-Жак, Нотр-Дам, и всякий раз я находил это бессмысленным. Нужен был монумент, который так или иначе был бы связан с Астролябией.
А что если спросить у нее самой?
— Скажи, есть ли в Париже такое сооружение, которое ты уподобляла бы себе?
Астролябия взглянула на меня и серьезно задумалась. Она все еще не вышла из кайфа, и потому мой вопрос не вызвал у нее подозрений. Ее ненормально расширенные зрачки казались больше самих глаз, взгляд был влажным и ласковым.
— Конечно, есть. Неужели не догадываешься?
— Нет. Может, катакомбы?
Она расхохоталась.
— Назови строение в Париже, для которого алфавит сыграл главенствующую роль, — сказала она.
— Понятия не имею.
— Тогда подумай о букве А.
Думать о какой-то букве алфавита во время кайфа — все равно что идти на штурм целой империи. Особенно если это буква «А», самая невинная из всех. В голове у меня возникла галлюцинация в виде черной гласной, сопровождаемая оглушительным гулом; телефонный звонок вытягивался в нескончаемое АААА, целые полчища двуногих А маршировали, размахивая причудливыми кинжалами, похожими на «А». Между прочим, некоторые малайские крисы[33] действительно напоминают по форме букву «А»: это почетное оружие, которым не приканчивают абы кого. Как правило, простых смертных кромсают на куски чем попало; одни только короли заслуживают убийства крисом в форме остроконечной буквы «А».
Не могу сказать, сколько времени я ломал голову над этой знаменитой гласной. Должно быть, Астролябии это надоело, и она нарушила мои раздумья: