шь убыстренному телеграфом, потом телефоном, радио и телевидением. Яркое зрелище прогресса, представляемое железной дорогой, иногда заставляет забыть, что первыми появились почтовые кареты. «На чисто математическом языке, прирост скорости с 1615 года по 1820 был больше, чем прирост с 1820 до наших дней», – с некоторой провокацией пишет историк Вольфганг Берингер. В первые десятилетия XIX века, когда взрослели Мюллер и Шуберт, почтовые службы, осуществлявшие доставку пассажиров, стали дорогой в будущее.
Процесс шел не слишком быстро. Сначала почту доставляли верхом, используя станции, где меняли лошадей, для увеличения скорости. Затем, в семнадцатом веке, почтовые кареты, ходившие по расписанию, дали доступ к транспортным средствам более широкой публике. В литературе всей Европы XVIII века мы встречаем упоминания о почтовых экипажах, но лишь в 1820‐е развитие системы достигло высшей точки. В кареты по-прежнему впрягали лошадей, но в пределах этих ограничительных условий было сделано все возможное, чтобы устранить прочие препятствия для быстрого и надежного обслуживания. Скоростная почта создаётся в Пруссии в 1821 году, в Австрии – в 1823‐м, в Саксонии – в 1824‐м, в Баварии в 1826‐м.
Современники говорили о «совершенно новом виде», который обрело «почтовое сообщение в Германии» (1825). Отзывы писались под сильным впечатлением: «Реформа почты – великое, восхитительное новшество этого века в Германии» (1826). Сеть дорог расширялась, их покрытия улучшались параллельно с усовершенствованиями в устройстве экипажей, так что пассажиры чувствовали, что карета «скользит» по пути. Уменьшилась продолжительность остановок на почтовых станциях., использование часов и регистрационных журналов кондукторами гарантировало соблюдение расписания, штрафы за опоздания начислялось уже не по часам, не по четвертям часа, а по минутам. Сокращалось время путешествия, например, от двух с половиной дней пути из Берлина в Магдебург до пятнадцати часов. Франкфурт теперь был отделен от Берлина лишь двумя с половиной днями пути, и в 1830‐х каждую неделю туда отправлялись девяносто три быстроходных экипажа. Координирование расписаний повлекло за собой новое восприятие времени, ставшего стандартизированным. В 1825 году главная прусская почтовая контора в Берлине установила «стандартные часы». Все экипажи этой службы были снабжены хронометрами, отсчитывавшими время согласно этим часам до пунктов назначения в самых глухих медвежьих углах.
По сравнению с нормами движения поездов, не говоря уже об автомобилях, по сравнению с достижениями последующих десятилетий это может показаться мелочью. Но на среду обитания тогдашних людей сильно воздействовало даже изменение скорости экипажа, запряженного лошадьми. Томас де Квинси в 1849 году вспоминал ушедшую славу английских почтовых экипажей в прочувствованной прозе: «Благодаря скорости, небывалой по тем временам… они первые прославили движение». Система путей сообщения, неутомимая в требованиях пунктуальности, скорости и эффективности, лишила путешествие досужей обстановки, которой не суждено было возвратиться уже никогда. Новый вид перемещений с места на место был «полон ужасов», писал один обозреватель в 1840 году: «Тираническая точность, выгодная, возможно, для всех в целом, – пытка для отдельного человека». Во время поездки в 1830 году из Берлина в Гамбург Тереза Девриент чувствовала себя транспортируемым товаром, «без зрения и слуха». Август фон Гете, нервический сын более отважного отца-поэта, путешествуя в Италию в 1820‐х годах, был столь обеспокоен скоростью, что в Базеле сменил почтовую карету на частный экипаж помедленнее, «передвигаясь быстро, но не слишком быстро, по этим прекрасным краям». Почтовая карета в Германии и Австрии в 1820‐х не была романтическим объектом ностальгии, более практичная, нежели поэтичная. Антитеза шубертовского отчужденного скитальца этому изобретению меркантильного общества несла с собой яркую драматическую напряженность, подчеркивающую изгойство героя: таковы два типа звуков рога, один раздавался в лесу старинных воспоминаний, другой – с большой проезжей дороги, где стремительно неслись экипажи.
Письма – важный прием в романтической литературе. У слова «романтический» целый веер значений и подтекстов, но, по крайней мере, одно значение связано с французским словом «роман». Быть романтиком – это, в некотором смысле, быть героем романа, создавая из хаоса посредством связей между событиями и их осмысления повествовательную форму. Многие знаковые романы восемнадцатого века и далее, в период романтизма, – эпистолярные, где история рассказывается благодаря обмену письмами. В эпоху технологических успехов почтового сообщения такая структура тем более оказывается оправданной: персонажи, субъективную сторону жизни которых призван раскрыть роман, связаны меж собой возможностью регулярной, надёжной эпистолярной коммуникации. Вот один из классических образцов письма как инструмента на вооружении романа:
«О, как я исстрадался, пока не получил желанного письма! Я ждал его на почте. Вот почта вскрыта, я сразу называю свою фамилию, становлюсь назойливым. Мне говорят, что письмо на моё имя есть. Я трепещу. Прошу поскорее дать его мне, обуреваемый смертельным нетерпением. Наконец получаю. Юлия! Я узнаю строки, начертанные дивной твоей рукою! Я протягиваю дрожащую руку за заветным сокровищем, готов осыпать поцелуями священные буквы! Но до чего осмотрительна боязливая любовь! Я не смею прильнуть губами к письму, не смею распечатать его перед толпой свидетелей. Спешу скрыться. Колени мои дрожат, волнение все растёт, и я едва различаю дорогу. За первым же поворотом я распечатываю письмо, читаю его, пожираю глазами… я заливаюсь слезами. Прохожие смотрят на меня; дабы скрыться от любопытных глаз, я сворачиваю в аллею»[31].
Так пишет своей Элоизе Сен-Пре в романе Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», обладавшем огромным влиянием. Любовная история, развертывающаяся в письмах, имеет особый сюжетный ритм ожиданий (когда придёт письмо?), разочарования (сегодня его нет), радостного исхода. У этого радостного исхода собственные эмоциональные составляющие: письмо как материальный предмет, конверт, который открывают с предвкушением; почерк, сразу узнаваемый, как в случае Сен-Пре, но также передающий в очертаниях букв чувства писавшего, взволнованность, мечтательную точность, решимость; наконец, само содержание, опять неожиданность, требующая, чтобы письмо перечитывали вновь и вновь, – и тому подобное. Вот настроение, передаваемое первой строфой «Почты». За ней следует разочарование: для скитальца нет никакого письма, – и все же почтовый рожок невольно напоминает обо всех навязчивых переживаниях, связанных с перепиской. Сердце скитальца подскакивает, потому что карета едет из города, где живёт любимая, как он и сообщает нам. Но его сердце и трепещет, потому что почтовый рожок все-таки означает и все те переживания, которые связаны с ними. Мы слышим волнение в вокальной партии, где голос поднимается до высокой ля-бемоль. Тут уже содержится та скоропалительность, которую современные исследователи отождествляют с социальными сетями и электронной почтой. Любовный сюжет зависит от мгновенного обмена цифровыми текстами, о которых уведомляют томительно ожидаемые жужжание или музыка звонка. У такого сюжета те же гормональные скачки, что у обмена бумажными письмами, хотя другие материальная основа и ритм.
Если чуть медлящее замешательство в градации первой строфы прочитывается как подлинное недоумение («Почта… не везёт письма тебе»), то «Да, почта…» в начале второй строфы – это момент осознания, но также и насмешки над собой: «Ну конечно, как я мог забыть – почту везут из того города…». Любимая в мыслях у героя, все больше и больше, с самого начала цикла: «Я думал о тебе» в «Спокойно спи», «Когда мои страдания умолкнут, кто скажет мне о ней?» в «Оцепенении». И теперь – внезапное упоминание. Вернётся ли он в город, чтобы украдкой увидеть её, побыть невдалеке еще немного? Интонация стихов и музыки показывает, что он отвернулся от подобных возможностей. Так приготовляется сцена для остальных песен цикла, где грезы визионера и экзистенциальные вопросы перекрывают собой эмоциональное и повседневное. С удивительной точностью штриха Шуберт использует последние такты фортепьянной партии, чтобы столкнуть романтическое томление с ложным пафосом и приготовить нас к чёрной иронии следующей песни.
СединыDer greise Kopf
Der Reif hatt’ einen weißen Schein
Мороз покрыл мои волосы
Mir über’s Haar gestreuet.
Мнимой сединой,
Da glaubt’ ich schon ein Greis zu sein,
Мне показалось, что я старик,
Und hab’ mich sehr gefreuet.
И я обрадовался.
Doch bald ist er hinweggetaut,
Но вскоре иней стаял,
Hab’ wieder schwarze Haare,
Волосы опять почернели,
Daß mir’s vor meiner Jugend graut –
И я содрогнулся пред своей юностью:
Wie weit noch bis zur Bahre!
Как я ещё далек от могилы!
Vom Abendrot zum Morgenlicht
От алого восхода до закатного света
Ward mancher Kopf zum Greise.
Седеет много голов.
Wer glaubt’s? Und meiner ward es nicht
Кто бы поверил? Моя голова не поседела
Auf dieser ganzen Reise!
За весь этот путь.
Украсил волосы мои
Мне иней сединою.
Поверил я, что стар уж стал,
И рад был всей душою.
Но скоро весь растаял он,
И стал я снова молод,
Опять на жизнь я осужден,
Опять на мрак и холод.
Как часто люди, скорбя,
В одну лишь ночь седеют!
О, сколько я страдал ночей,
А муки не стареют.
В первый раз, когда я увидела Её Величество после злосчастной неудачи бегства в Варенн, она поднималась с постели, и в чертах её лица не было заметно особых перемен. Однако, сказав мне несколько добрых слов, она сняла чепец и пожелала, чтобы я посмотрела, какое воздействие оказала скорбь на её волосы. За одну ночь они поседели и стали как у семидесятилетней женщины… Её Величество показала мне кольцо, которое она только что смастерила для принцессы де Ламбаль из пряди своих увядших волос, надписью на кольце служила сама седина.