Она спустилась по боковым ступенькам в сугробы, навалившие возле дома. Увидев в снегу следы матери, двинулась по ним.
Возле теплицы она остановилась, чтобы собраться с духом, а затем распахнула дверь.
Мать, стоя на коленях прямо на земле, в одной лишь батистовой ночной рубашке и сапогах, выдергивала и кидала в кучу маленькие клубни картофеля.
– Мам?
Нина позвала еще пару раз, но мать не реагировала. В конце концов она крикнула: «Аня!» – и приблизилась к матери.
Та замерла и повернулась к ней. Длинные, распущенные седые волосы спутанными прядями обрамляли бледное лицо.
– Тут немного картошки. Ему нужно поесть…
Нина присела рядом с матерью на корточки. Ее поведение пугало, но вместе с тем странным образом утешило. Впервые в жизни они с матерью ощущали одно и то же.
– Привет, мам. – Нина дотронулась до ее плеча.
Мать уставилась на нее, нахмурилась, в ее прекрасных голубых глазах читалось смятение. Она покачала головой и издала какой-то чудной звук, напоминающий икоту. Глаза увлажнились от слез, взгляд прояснился.
– Картошка ему не поможет.
– Нет, – тихо сказала Нина.
– Эвана больше нет. Эван умер.
– Вставай, – сказала Нина, подхватив ее под руку и помогая подняться. Они вышли из теплицы на заснеженный двор. – Пойдем в дом.
Мать, не обращая на нее никакого внимания, побрела куда-то прямо через сугробы, седые волосы и ночная рубашка развевались по ветру. Наконец она остановилась и села на черную скамейку в зимнем саду.
Разумеется.
Нина направилась к ней. Она сняла пальто и накинула на хрупкие плечи матери. Потом, ежась от холода, обошла скамейку и села рядом. Ей стало понятно, почему мать так любит свой сад – замкнутое, упорядоченное пространство. В необъятном питомнике только такой уголок мог дать ей ощущение безопасности. В саду было всего одно цветное пятно, не считая растений, зеленых летом и желтых по осени, – неброская медная колонна с выгравированной надписью. На ней стояла белая мраморная ваза, которая весной наполнялась белыми свисающими цветами.
– Я не хочу хоронить его, – сказала мать, – тем более в этой мерзлой земле. Лучше кремировать.
В голосе матери снова звучала привычная холодность, и Нина почти пожалела, что мимолетное безумие отступило. Та женщина, которую она застала в теплице, по крайней мере, чувствовала хоть что-то, но здесь, в саду, мать снова была такой же, как всегда, – безупречно владеющей собой. Нина хотела приникнуть к ней, шепнуть: Мамочка, я буду так по нему скучать, но привычки, сформированные еще в детстве, укоренились настолько глубоко, что даже через десятки лет она не могла изменить им.
– Хорошо, – сказала Нина.
Еще через минуту она поднялась:
– Я пойду в дом, мам. Помогу Мередит. Не засиживайся тут, ладно?
– Почему? – спросила мать, не сводя глаз с медной колонны.
– Схватишь воспаление легких.
– Думаешь, холод способен меня убить? Я не настолько везучая.
Нина опустила руку ей на плечо, почувствовала, как мать содрогнулась от прикосновения. Как ни глупо, но эта едва заметная реакция больно ее кольнула. Даже сейчас, когда обе горевали о папе, матери хотелось все переживать в одиночку.
Вернувшись в дом, Нина застала Мередит на том же месте, с телефоном в руках. Когда она вошла, Мередит повесила трубку и обернулась.
Они переглянулись, и в глазах у обеих отразилось осознание: семья больше не будет прежней. Их осталось только трое – Нина, мать и Мередит. Отныне они не круг, в центре которого стоит папа, а лишь далекие вершины треугольника. От этой мысли Нине захотелось немедленно сорваться в аэропорт.
– Дай-ка мне список номеров. Я возьму на себя часть звонков.
Больше четырех сотен человек собралось в маленькой церкви на церемонии прощания с Эваном Уитсоном, многие затем отправились в «Белые ночи», чтобы почтить его память и поднять бокалы. Судя по тому, сколько посуды Мередит пришлось вымыть, бокалов было поднято много. Нина, как и стоило ожидать, оказывала всем радушный прием: с готовностью чокалась и слушала рассказы о папе; мать с высоко поднятой головой переходила от одного гостя к другому, изредка задерживаясь на пару секунд. Мередит же взяла на себя практически все хлопоты. Она разложила на столах принесенную гостями еду, удостоверилась, что всем хватает салфеток, тарелок, бокалов, вилок и ножей, не забыла про лед для напитков и почти безостановочно мыла посуду. В общем, Мередит справлялась со стрессом так же, как и всегда: пряталась в нескончаемых делах и заботах. Она и правда пока была не готова общаться с соседями и друзьями семьи, слушать их истории о папе. Ей не хотелось обнажать свое горе – свежее и еще слишком острое – перед подвыпившими людьми.
Ближе к полуночи, когда она стояла на кухне, опустив руки по локоть в мыльную воду, к ней подошел Джефф и крепко обнял. Мередит охватило такое чувство, будто она вернулась домой после долгой поездки, и слезы, которые она столько дней подавляла, и мучительная боль от сегодняшней прощальной службы наконец выплеснулись наружу. Джефф прижимал ее к себе, гладил по волосам, как ребенка, снова и снова повторяя извечную ложь: Все будет хорошо. Когда не осталось сил плакать, она отстранилась, чуть не потеряв равновесие, и попробовала улыбнуться.
– Похоже, я слишком долго все держала в себе.
– Это ты любишь.
– Тебя послушать, так это что-то плохое. По-твоему, мне следовало сорваться?
– Может быть, да.
Мередит покачала головой. Когда он так говорил, ей становилось еще более одиноко. Он, похоже, думал, что ее, словно разбитую вазу, можно заново склеить, но ей было ясно: если она дойдет до предела, то какая-то часть ее «я» пропадет навсегда.
– Я ведь сам через это прошел, – сказал Джефф. – Ты поддержала меня, когда мои родители умерли. Разреши и мне помочь тебе.
– Я в порядке. Правда. В этот раз обойдусь без срывов.
– Мередит…
– Прекрати. – Голос прозвучал слишком резко, и она явно его обидела, но выдержка начала ей отказывать. Больше не было сил беспокоиться о чувствах других людей. – То есть… не переживай за меня. Я побуду немного тут, закончу дела. А девочки устали. Отвезешь их домой?
– Ладно, – сказал он, но в его взгляде мелькнула непривычная отчужденность.
Когда все разошлись и Мередит осталась одна в прибранной кухне, она почти сразу пожалела о принятом решении. Неужели так трудно было сказать: Отвези меня домой, Джефф, и обними крепко-крепко…
Она кинула полотенце для посуды на кухонную столешницу, налила себе бокал вина и вышла из своего убежища.
В гостиной Нина в одиночестве стояла перед пюпитром с огромным папиным портретом. В мятых армейских штанах и черном свитере, с растрепанными короткими волосами она выглядела скорее как подросток, собравшийся на сафари, чем как всемирно известный фотограф.
Но от Мередит не укрылась печаль в ее ярко-зеленых глазах – печаль, готовая вылиться через край, как вода в переполненном стакане. Она понимала, что Нина, как и она сама, не может ни выразить, ни даже сполна ощутить свою скорбь. Мередит было больно за них обеих и за ту женщину, которая, лежа наверху в холодной кровати, горевала о том же, что и они. Им бы сейчас держаться вместе, разделить боль утраты друг с другом и так хоть немного ее облегчить, но им это было не под силу. Мередит поставила бокал и подошла к Нине – младшей сестренке, которая в детстве умоляла ее запоминать каждую мамину сказку и рассказывать их, когда не могла уснуть.
– Мы по-прежнему есть друг у друга, – сказала Мередит.
– Да, – согласилась Нина, но в глазах обеих читалась правда. Обе знали, что друг друга им недостаточно.
Позже, когда Мередит вернулась домой и легла в кровать рядом с мужем, она осознала, какую ошибку совершила, и долго не могла уснуть, терзаясь сожалением. Вместо того чтобы играть на поминках роль официантки, ей стоило быть горюющей дочерью. Она так боялась своих чувств, что решила запрятать их как можно дальше, и оттого весь вечер прошел мимо нее. В отличие от Нины, она упустила возможность послушать рассказы папиных друзей о нем.
Около трех ночи она выскользнула из постели и вышла на веранду, где укрылась пледом и стала смотреть в пустоту. Дыхание превращалось в облачка пара, но даже мороз не мог притупить ее боль.
Следующие три дня Нина старалась участвовать в жизни семьи, но все ее попытки заканчивались провалом. Без папы они были словно случайные детали в настольной игре, правил и цели которой никто не знал. Мать почти не вставала с постели, глядела перед собой и вязала, вязала. Она даже не спускалась поесть, а затащить ее в душ удавалось лишь Мередит.
Рядом с проворной сестрой Нина всегда смутно ощущала себя бесполезной, но никогда еще это чувство не было таким явным. Мередит, будто Пакман[6], безостановочно шла вперед, вычеркивая из списка то одну, то другую задачу. Каким-то немыслимым образом она вышла на работу уже наутро после поминок, так что теперь занималась питомником и складами, хлопотала по дому и вдобавок не меньше трех раз за день заезжала в «Белые ночи» – проверить, как управляется Нина.
Все, что бы ни делала Нина, Мередит переделывала: заново пылесосила, мыла посуду, стирала белье. Нина могла бы возразить, но ей было, в общем-то, все равно, и Мередит продолжала метаться по дому, как объятая страхом птица, которая щебечет и хлопает крыльями. Даже вид у нее был напуганный – будто она стоит на самом краю обрыва и вот-вот упадет или прыгнет.
Но все это Нину не беспокоило.
Ее убивала скорбь.
В самое неподходящее время ее пронзала мысль: Он умер, и от внезапной боли она то задыхалась, то спотыкалась, то роняла стакан – и Мередит не упускала шанса съязвить.
Нина знала, что нужно уезжать. Больше ничего не остается. Здесь она никому не приносит пользы – и меньше всего самой себе.
Когда эта идея поселилась у нее в голове, Нина уже не могла ее отогнать. С утра она пыталась уверить себя, что нельзя просто так убегать, тем более под Рождество, но в три часа дня поднялась к себе в комнату, закрыла дверь и позвонила в Нью-Йорк редактору.