Зимний сад — страница 63 из 67

В больнице меня снова встречает мрак. Стоит невыносимая вонь. Очень холодно. Я почти чувствую, как студеный ветер рыщет по щелям и трещинам, стремясь пробраться внутрь.

Лева лежит в забытьи на узкой, продавленной койке, посасывая палец и пережевывая воображаемую еду. Теперь он почти непрерывно кашляет, и эти приступы оставляют на шерстяном одеяле кровавые кружева.

Не выдержав, я забираюсь к нему в постель, прижимаю горячее тельце к себе. Он утыкается в меня, как делал раньше, младенцем, и бормочет сквозь сон «мама». Мучительно слушать его хрип.

Я глажу его горячий, в испарине лоб. Пальцы у меня ледяные, зато я могу прикоснуться к Леве, дать ему почувствовать, что я здесь, я с ним. Я напеваю его любимые песенки, рассказываю любимые сказки. Иногда он приподнимается, рассеянно мне улыбается и просит конфет.

– Конфет нет, – говорю я и целую его впалую синеватую щеку. Я снова надрезаю себе палец, и Лева сосет его до тех пор, пока я могу терпеть боль.

Я все пою и пою, уже толком не сознавая слов, и вдруг понимаю, что он не дышит.

Я целую его холодную щеку и губы и будто бы слышу, как он говорит: «Я люблю тебя, мама», но это, конечно, только грезится. Мне никогда не забыть, как он угасал день за днем, как я дала ему умереть. Наверное, нам не стоило покидать Ленинград.

Мне кажется, что я не смогу выдержать эту боль, но я справляюсь. До конца этого дня и часть следующего я лежу рядом с ним, обнимая его и чувствуя, как он коченеет. В обычное время такое вряд ли бы разрешили, но сейчас далеко не обычное время. Наконец я поднимаюсь с койки.

Как бы мне ни хотелось лежать с ним так вечно и медленно заморить себя голодом, я не могу этого сделать. Я дала слово Саше.

«Не сдавайся», – сказал он, и я обещала.

С окаменевшим сердцем я оставляю мертвого сына лежать на койке у двери и снова пускаюсь в путь. От сына у меня остались лишь дата в календаре и потрепанный игрушечный кролик в чемодане.


Не буду рассказывать, что пришлось сделать, чтобы добыть место в поезде. Это не имеет значения. Я теперь даже не я. Я полумертвая, седая старуха, которая никак не отыщет покой, которая хочет лечь, закрыть глаза и сдаться. Горе неотступно следует за мной, искушая опустить веки.

Аня.

Саша.

Я цепляюсь за эти два имени, хоть порой забываю, о ком грежу. Всю дорогу я слышу выстрелы и гул самолетов. Из окна поезда вижу сгоревшие деревни. Трупы. Шрамы, оставленные бомбами на земле.

Поезд едва ползет, останавается и подолгу стоит на каждом полустанке. На станциях люди бьются насмерть, чтобы попасть в поезд и вместе с толпой грязных пассажиров с остекленевшими взглядами сбежать подальше на восток. Вокруг разговоры, шепот, яростные споры, но я не слушаю. Мне ни до чего нет дела.

Наконец каким-то чудом мы доезжаем до Вологды. Когда двери поезда открываются, я понимаю, что не рассчитывала дожить до этой секунды.

Я помню свою улыбку.

Улыбку.

Я тщательнее прячу волосы под платок, чтобы скрыть от Саши седину. Хватаю свой маленький чемодан, где лежит весь наш скарб, и пробираюсь сквозь людское месиво.

Снаружи, на холоде, пассажиры рассыпаются кто куда – наверное, искать еду или близких.

Я стою на месте, пока толпа вокруг меня не рассасывается. Вдалеке слышится гул самолетов, и я понимаю, что это значит. Это понимаем мы все. Завывает воздушная тревога, и люди прыскают в разные стороны в поисках укрытия.

Вдруг я замечаю Сашу – он стоит метрах в ста от меня. Я вижу, что за руку он держит Аню. В ярко-красном пальто она похожа на налитое, сочное яблоко на снегу.

Еще не сделав и шага, я начинаю плакать. Отекшие, гноящиеся ноги не слушаются, но какое сейчас до этого дело. В голове проносится только: «Родные», и я бегу им навстречу. Я так хочу уткнуться в объятия Саши, что не думаю ни о чем.

Глупая.

Когда раздается свист, я слишком поздно осознаю, что это бомба.

Взрыв поглощает все: поезд, дерево у меня за спиной, грузовик у дороги.

Я снова вижу Сашу и Аню – и в следующий миг их подбрасывает в воздух и оба отлетают в сторону, туда, где уже бушует пламя…


Я прихожу в себя в санитарной палатке. Лежу, пока в голове хоть немного не проясняется, а потом с огромным трудом поднимаюсь.

Вокруг, куда ни глянь, море обожженных, искалеченных тел. Крики и стоны.

Я не сразу осознаю, что не различаю цвета. Уши будто забиты ватой. Из пореза на щеке сочится кровь, но боли я не чувствую.

Последний цвет, который мне суждено было увидеть, – красно-рыжий цвет пламени.

– Вам надо еще полежать, – говорит мне какой-то мужчина. Вид у него измотанный – как у человека, который много повидал на войне. На гимнастерке зияют дыры.

– Мой муж! – ору я, пытаясь перекричать стоящий в палатке гвалт. И звон у меня в голове. – Моя дочь! Девочка в красном пальто вместе с папой. Они стояли… бомба… надо найти их.

– Мне жаль, – говорит он, и мое сердце начинает колотиться так сильно, что я не слышу ничего, кроме слов «выживших нет… только вы…»

Я протискиваюсь мимо него и бреду, спотыкаясь, от койки к койке, но вижу только совсем чужих людей.

На улице метель. Я не узнаю ничего вокруг. Со всех сторон лишь бесконечное снежное поле. Последствия взрыва укрыты под снегом, но вот эти холмики… Похоже на груду тел.

И тут я различаю маленькую темную кляксу на снегу возле ближайшей палатки.

Я могла бы сказать, что побежала туда, но на деле я просто шагаю вперед и даже не замечаю, что иду босиком, пока холод не начинает жечь ступни.

Это ее пальто. Пальто моей Ани. Точнее, то, что от него осталось. Я больше не могу сказать, что оно красного цвета, но на лацкане уцелел обрывок бумаги, где моей рукой написано имя дочери. Бумага намокла, а надпись размылась, но это моя записка. Половина пальто оторвана; я не хочу даже думать, как это произошло.

На светлой подкладке черные пятнышки крови.

Я подношу пальто к носу и глубоко вдыхаю. Ткань пропитана ее запахом.

В кармане я нахожу фотографию, которую сама пришила к подкладке, на ней Аня и Лева. Теперь поняли? В день, когда я спрятала ее там, – еще во время первой эвакуации, все равно что лет десять назад, – я сказала дочке: «Так твой брат всегда будет с тобой».

Я снимаю с пальто крошечный обрывок бумаги, на котором написано ее имя, и сжимаю его в руке. Сколько я просидела так на снегу, поглаживая пальто моей малышки и представляя ее улыбку?

Целую вечность.


Никто не соглашается дать мне пистолет. Все мужчины, к которым я обращаюсь, требуют успокоиться, говорят, что завтра мне станет легче.

Надо было просить у какой-нибудь женщины – у такой же матери, которая погубила обоих детей: одного, когда решила перевезти его, а другую, когда отпустила.

Только, может, таких матерей, кроме меня, и нет…

Боль моя нестерпима. И я не хочу, чтобы стало легче. Я заслужила свое несчастье. Поэтому я возвращаюсь к койке в санитарной палатке, нахожу свои пальто и ботинки и иду.

Как призрак, я бреду через заснеженные деревни. Таких живых мертвецов полно, так что никто не думает меня останавливать. Когда я слышу выстрелы или взрывы, то иду на этот звук. Если бы ноги так не болели, я бы туда бежала.

Только на восьмой день я нахожу то, что мне нужно.

Линию фронта.

Солдаты кричат мне, пытаются остановить.

Но я вырываюсь, отпихиваю их, лягаюсь. Продолжаю идти.

Я выхожу к немецким окопам и останавливаюсь.

– Стреляйте, – говорю я и закрываю глаза. Я знаю, кого они видят перед собой. Безумную полумертвую старуху с потрепанным чемоданом и грязным игрушечным кроликом.

Глава 26

– Но я не настолько везучая, – мама тихо вздохнула.

Вслед за этим повисло молчание.

Нина вытерла слезы и с благоговением посмотрела на мать.

Как она все эти годы хранила в себе такую боль? Как человек вообще может выдержать столько всего и выжить?

Мама стремительно встала. Сделала шаг влево и замерла; подалась вправо и снова застыла. Казалось, она пробудилась ото сна в незнакомой комнате, откуда некуда бежать. В конце концов, слегка сгорбившись, она подошла к окну и уставилась на улицу.

Нина посмотрела на Мередит. Та, похоже, была так же раздавлена.

– Господи, – вымолвил наконец Максим, остановив запись. Резкий щелчок, раздавшийся в тихой комнате, напомнил Нине, что услышанный рассказ имел значение не только для их семьи.

Мама не двигалась, стояла, прижав руку к груди, будто боялась, что сердце сейчас остановится или выпрыгнет.

Что она видела в эту минуту? Родной Ленинград, который из великолепного города превратился в ледяные руины, где по улицам бредут истощенные люди и замерзают прямо на ходу, а с неба падают мертвые птицы?

Может, Сашино лицо? Или смеющуюся Аню? Или последнюю улыбку маленького Левы, разбившую ей сердце?

Нина смотрела на женщину, которую знала всю свою жизнь, но видела ее впервые.

Ее мать была львицей. Воительницей. Она прошла через ад и не сдалась, даже когда так хотелось.

За этим прозрением последовало другое, еще более важное. Нина будто навела резкость на прошедшие годы. Она моталась по свету, пытаясь постичь себя через судьбы незнакомых ей женщин. Но истина все это время была совсем рядом, у нее дома, и открыть ее могла только женщина, которую Нина даже не пыталась понять. Неудивительно, что она всегда была недовольна собой, считала, будто ее фотосерия о воительницах еще далека от завершения. Поиски должны были привести ее к этой самой минуте, к этому осознанию. Столько лет она пряталась за объективом и, глядя на мир сквозь видоискатель, пыталась познать себя. Но разве женщина может нащупать собственный путь, не зная пути своей матери?