Зимний скорый — страница 22 из 104

Одно смущало: если всё так очевидно, если реформа, как говорят, переход к нормальной хозяйственной жизни, то какого дьявола почти пятьдесят лет жили ненормально и мучались?!.. Хотя, это было лишнее свидетельство того, как повезло им самим. Время по-прежнему работало на их поколение, первое поколение будущего. Реформа должна была завершиться к концу шестидесятых — началу семидесятых. Как раз тогда, когда они закончат учебу и придут на обновленные заводы, в перестроившиеся НИИ, чтобы с самого начала работать без нелепых стеснений, в полную силу.

Еще выходили, появлялись на прилавках и в библиотеках новые книги о культе личности, о поражениях начала войны, репрессиях, лагерях, но всё реже, реже, словно иссякая. Нигде не сказанное вслух, как бы носилось в воздухе и негромко звучало: «Хватит откровений об ужасах сталинизма! Прошлое не сплошь черно, да и думать сейчас нужно — о будущем. Не копаться в старых, засохших ранах, а трудиться, трудиться!» Звучало — и не вызывало внутреннего протеста.

Кольнул какой-то нелепый, крикливый судебный процесс над двумя никому не известными писателями — Даниэлем и Синявским. Конечно, натворили дел: придумывали черт знает какие гадости, вроде того, что в Советском Союзе объявляются дни разрешенных убийств, издевались над нашей жизнью, тайком переправляли всё это на Запад и там печатали. Ну глупо, ну подло. Но всё же — зачем поднимать такой шум? Зачем сажать их, как уголовников? Выгнали бы на этот самый Запад, раз они туда так тянутся, и забыли про них!

Читать статьи о процессе было тяжело. Причины газетной злобы, ее глубинный смысл, до конца были непонятны. Вспоминалось из детства: нечто подобное они ощущали, когда читали книжки о «русском первенстве», о том как братья Райт украли идею самолета у Можайского.

Но вот же, в те самые дни, когда судили и проклинали хулиганов-писателей, советская автоматическая станция впервые в истории совершила мягкую посадку на Луну. Значит, в остальном, в главном, всё идет нормально, раз мы по-прежнему впереди?

И тут же — горе: умер Королев. Только теперь узнали его фамилию, а прежде, сколько ни писали про него, называли по должности: «Главный Конструктор космической техники». Ни имени, ни одной черточки внешности, безымянный человек-невидимка. И вот его фотографии — на первых полосах, в черной рамке.

А настоящие тревоги приходили извне. Там, за крепкими рубежами страны, буйствовал безумный мир. Газеты и радио захлебывались от событий. Бои в джунглях Южного Вьетнама и непрерывные налеты на Северный. Ежедневный, всё растущий итог общего числа сбитых самолетов: пятьсот, семьсот, девятьсот… Хоть понемногу это становилось привычным, не так бурно воспринималось, как в первые месяцы, всё же в воздухе, которым дышали, непрерывно ощущался жар и слышались громовые раскаты недальней этой войны.

Ошеломили события, грянувшие в Индонезии. Кажется, только вчера одной из самых популярных мелодий была песенка о ней: «Тебя лучи ласкают жаркие, тебя цветы одели яркие, и пальмы стройные раскинулись по берегам твоим! Ты красот полна. В сердце — ты одна…» Под эту песенку в недавние годы плыли на экранчике телевизора и пальмы, и прибой у цветущих берегов, и смеющиеся, счастливые темные лица наших друзей индонезийцев. И вдруг — чудовищный взрыв! Писали о резне коммунистов, о СОТНЯХ ТЫСЯЧ изрубленных трупов, плывущих по тропическим рекам, покрасневшим от крови. Как же так?!..

Всё это происходило в дальнем мире, а в ближнем, но тоже внешнем, неподвластном ему, — царила Нина. И оттого трудно было писать письма Димке, трудно встречаться с Мариком, — ведь говорить о самом главном, о Нине, было нельзя. И они виделись с Мариком всё реже, всё короче. Оба чувствовали, что между ними осталось мало объединяющего и они говорят не о том, что в самом деле важно для обоих. Но — странно: взаимное непонимание не разводило их до конца. Словно они сознавали, что будут еще нужны друг другу, а сейчас — просто полоса, которую надо пройти.


Когда он провожал Нину после занятий, она выслушивала его нескончаемые монологи о книгах, кинофильмах, политике, науке, хоть и благосклонно, однако довольно безразлично. Сверхчутье ему не помогало: оно улавливало только настроение Нины (почти всегда спокойное), но не позволяло проникнуть глубже, понять, о чем же она думает.

Нина оживлялась и заговаривала сама только тогда, когда речь заходила об институте. Ее по-настоящему волновал и возбуждал институтский мир — лекции, лаборатории, преподаватели. Она даже шутила и смеялась, говоря об этом. Улыбка делала ее особенно красивой, у нее были чудесные, ровные белые зубы. Он откровенно любовался ей, а она, обычно недовольная его слишком пристальными взглядами, в такие минуты их не замечала. Но стоило разговору отклониться от институтских дел, она вновь умолкала с доброжелательно-безразличным видом. Опять говорил он один, обращаясь к ней словно сквозь толстое стекло.

А переломилось всё — неожиданно. Был конец марта 1966-го, слепящий весенний день, прозрачный солнечный воздух. Занятия окончились раньше обычного, Нина не спешила домой, они вместе пошли по городу. Забрели к Неве, поднялись на середину Кировского моста, которая всегда казалась ему вершинной точкой Ленинграда. И, стоя над сверкающим черно-белым крошевом льда, он сказал ей:

— Смотри, мы как будто в центре ожерелья! Понимаешь? Как настоящие драгоценные камни отзываются на любое освещение, так и всё это, — он указал на Стрелку Васильевского острова, на Петропавловскую крепость, на Дворцовую набережную, — точно ювелиром-великаном впаяно в пространство неба и реки, и на любую перемену погоды, хоть солнечной, хоть пасмурной, отвечает бесконечной игрой цветов и граней…

Он сбился оттого, что Нина смотрела на него как-то необычно. Вдруг осознал эту необычность: она смотрела ему прямо в глаза, ее взгляд сливался с его взглядом (значит, раньше она всегда смотрела мимо!). И сверхчутье улавливало — впервые! — заинтересованность ее и даже благодарное удивление.

Она улыбнулась:

— А разве ты настоящие драгоценные камни когда-нибудь видел?

— Нет, — честно признался он, — не видел.

Они рассмеялись, и этот смех, и взгляд глаза в глаза были их первым сближением. У него перехватило дыхание, закружилась голова. Он взял ее руку, стащил перчатку, стал торопливо целовать нежные, тонкие, теплые пальцы, бормоча что-то бессвязное:

— Ты не понимаешь!.. Прости!.. Ты пойми, пожалуйста!..

Она осторожно, но решительно отняла руку. Сказала, словно жалея его, невероятные слова:

— Да всё я понимаю.

Он, плохо соображая, снова потянулся за ее рукой. Тогда она уже засмеялась, выхватила у него перчатку, убрала руки назад и, глядя ему в глаза, сказала:

— Ну перестань! Не надо сейчас.

Ее слова потонули в грохоте прокатившегося по мосту трамвая, но он понял: не надо — «сейчас». Сейчас и здесь, потому что мимо проезжают трамваи, идут редкие прохожие. «Не надо» только поэтому. В тот день он больше ни на что не осмелился. Но на следующий, когда проводил ее, как обычно, и они уже остановились возле ее дома, он набрал побольше воздуха в грудь и быстро выговорил:

— Можно к тебе зайти?

Нина опустила глаза. Он ждал с колотящимся сердцем. Не сказав ни слова, она только чуть кивнула.

Это было следующим его завоеванием: право приходить к ней домой. Нина жила вместе с родителями в одной полутемной комнатке окнами в петербургский двор-колодец. Здесь величавость ее как-то исчезала. В сумрачной тесноте, среди неуклюжей старой мебели она выглядела поникшей. Ему-то самому любое ее жилище показалось бы прекрасным, но, наблюдая за Ниной, с состраданием любви он соглашался про себя: да, конечно, не для нее эти давящие стены, длинный коридор коммуналки, шумная, дымная общая кухня. Ее светлая красота несовместима с бытом, и он будет оберегать ее! Если она выйдет за него замуж, в их жизнь не проникнет ничто будничное, житейское, унизительное!

Он понравился ее родителям, чем-то похожим на его собственных, — таким же простым, добродушным людям, прошедшим и войну, и черную работу, гордым оттого, что единственная дочь получает высшее образование. Он и радовался, ощутив в них союзников, и стыдился, не хотел их участия. Решить всё должна была только Нина.


Впервые они остались вдвоем у нее в комнате, когда по телевидению передавали праздничный первомайский концерт. Знаменитый квартет «Ярославские ребята», налегая на «О», пел злободневные куплеты:

Караван подводных лодок

С нашей красною звездой

Проложил свою орбиту

(Ой — да)

Вокруг света под водой!

Это была одна из сенсаций той весны 1966 года: группа советских атомных лодок (сколько именно — не сообщали, тайна) совершила подводное кругосветное плавание.

Янки бомбу потеряли,

В море не могли найти.

Попросили бы Горшкова,

(Ой — да)

Подобрал бы по пути!..

В зрительном зале вспыхивали смех, аплодисменты.

Нина внимательно смотрела на экран телевизора и тоже улыбалась. Он понимал: не так уж она восхищается мастерством и глубиной мысли «Ярославских ребят». Это от смущения, ведь они впервые вдвоем. Это для того, чтоб избежать разговора с ним.

Он встал и убавил громкость.

— Зачем? — спросила Нина, не глядя на него. — Я хочу послушать.

— Ну, они же глупости поют! Что смешного в том, что американский бомбардировщик развалился и водородные бомбы из него выпали? Хорошо, что ни одна не взорвалась, ни на суше, ни та, которая в воду упала, а то бы половину Испании смело. А если бы не над Испанией это случилось, а возле наших границ?

Ему понравилось, как умно и решительно он это сказал. И независимо, даже смело: концерт шел в присутствии правительства и «глупостям» аплодировали первые лица государства.

Нина пожала плечами. А его током пробило отчаяние: да что же он за болван такой! Впервые в жизни с ней наедине — и городит какую-то чепуху о водородных бомбах! Ведь они вдвоем, одни в комнате, нереальность, чудо… И без всякого перехода он сказал горячо, на одном дыхании, так, словно душу выдохнул из себя и осталась только легкая, пустая оболочка тела: