Зимний скорый — страница 55 из 104

Димка захлопнул альбом:

— Как его в блокаду не спалили!..

Стелла говорила, обращаясь почему-то к одному Марику:

— Мы с Катенькой насовсем приехали, а нас не прописывают. Я на севере паспорт меняла по возрасту, и отметки о ленинградской прописке не осталось. А у Катеньки в свидетельстве место рождения — Апатиты Мурманской области.

— Да разберемся, — проворчал Димка.

Голосок Стеллы звучал по-детски: преувеличенно заискивающий, преувеличенно жалобный. И от этого преувеличения, действительно, становилось жаль ее до тоски.

— Теперь, без мамы, совсем трудно будет прописаться: у нас с Димочкой и фамилии, и отчества разные. Докажи им, что брат!

Марик грустно смотрел на нее и чуть кивал.

— Разберемся! — сказал Димка. — Тебе ж объясняли.

— Димочка столько денег на похороны потратил, а тут мы на него свалились!

— Да ну, — поморщился Димка, — пятьсот рублей за вас двоих с Катькой, наскребем. Черт с ними, пусть подавятся! Говорят, дешево еще. Обычно пятьсот они хапают — одного прописать.

И вновь Григорьев ощутил в нервном контуре, пронизавшем его, биение сложившихся токов. Он воспринимал виноватость Стеллы, жалобно преувеличенную на словах и еще большую в душе. Воспринимал, как Димка, оледенелый от горя, слегка уже подыгрывает своей роли покровителя, и как становится ему легче от безобидного актерства. Воспринимал Марика, сострадающего всем, переполненного собственной болью. И — себя самого, связанного с ними силовым полем человеческой любви и беды.

— Иди, иди сюда! — Димка сгреб маленькую племянницу, усадил к себе на колени. Она выворачивалась, играя.

Димка много выпил. Его лицо кривилось в усмешке, но глаза оставались трезвыми и тоскливыми.

— Ка-атька! — он хватал ее губами за ухо. — Катька, чебурашка ты этакая! У-у, чебурашина…


Заканчивался долгий день похорон, день излома. Вдвоем с Мариком они шли с поминок. Темнело, и чистый холод весенней ночи вливался в остывающие улицы.

— Оказывается, пятьдесят шесть ей было, — сказал Григорьев. — По такому счету мы уже половину прожили… А как она на той фотографии на Стеллу похожа!

— Похожа, — согласился Марик.

— А Стелла как переменилась! Ты помнишь, какая она была?

— Помню. Конечно.

В голосе Марика Григорьеву почудилась нежность. Он быстро спросил:

— Она тебе нравилась? Тогда?

— В том возрасте всегда нравятся девушки старше себя.

— Ну, ты у нас психолог-теоретик!

Марик не ответил, и Григорьеву стало не по себе. Холодный воздух быстро вымывал опьянение.

— Не обижайся, ради бога, Тёма!

— Я не обижаюсь.

— Так что у тебя с работой?

— Я тебе говорил.

— Что ты говорил? Расскажи по-человечески!

— Интересного мало, — тихо ответил Марик. — Хожу и хожу. Сейчас многие предприятия ЭВМ приобрели, а толком использовать не могут. Специалисты нужны везде. Адреса, телефоны у меня еще с кафедры.

— Колесников тебе помогает?

— А что он теперь может.

— Потому что — пенсионер?

— Он бы сейчас и доцентом ничего не смог. Сейчас не шестьдесят девятый, когда он Сашку устраивал, гораздо хуже всё… А так — звонил ему пару раз. Не удалось поговорить.

— Почему не удалось?

— Так… — с неохотой ответил Марик. — Не получился разговор.

— Он пьяный был?

Марик промолчал.

— Ну! — сказал Григорьев.

— Ну, выбираю очередное предприятие. Звоню туда в лабораторию. Конечно, лучше бы не звонить, сразу идти, чтобы себя не обманывать. Но — не могу… По телефону всё прекрасно: «Программист? Приходите, приходите!» И фамилию называешь — приходите! Нечеткая у меня фамилия. Собираюсь, еду…

Марик повернулся. В свете уличного фонаря Григорьев увидел усмешку на его негритянском личике (блеснули глаза и белым пятнышком приоткрылись зубы):

— Выходит начальник лаборатории, с кем по телефону разговаривал. Смотрит на меня, настроение у него сразу меняется: «Ах, это вы-ы звонили?..» Знаешь, если бы не самому в этой шкуре находиться, то даже интересно было бы наблюдать, как по-разному люди проявляются. Одни говорят: «Ну, пойдем в отдел кадров. Попробуем». Другие: «Идите один. Если получится, мне перезвоните». А третьи добавляют: «Только на меня там не ссылайтесь!»

— Сволочи! — проворчал Григорьев.

— Почему? — сказал Марик. — С этими, по крайней мере, всё по-честному… Ну, а уж в отдел кадров суешься — словно под один и тот же штамп, чтобы он тебя долбанул. Два варианта всего у кадровиков. Один — быстрый: «А в этой лаборатории, оказывается, ставок нет! Да, были они там, были. Но мы их буквально на днях куда-то передали, или сократили, а в лаборатории еще и не знают. Всего хорошего!..» Другой — медленный: «Ставки пока нет, заполните анкету, позвоните через недельку». Позвонишь: «Ах, ставку не дают, еще через две недельки звоните». Потом — через месяц. Пока не отстанешь…

— Но им ведь документы важны, а ты по документам — русский!

Марик фыркнул:

— Вот и я всё думаю: каково ж тогда евреям приходится?

— Не цепляйся ты к словам! Я хочу понять.

— А что тут понимать? Красота моя кадровиков пугает. Бога благодари, что тебе этой муки не испытать: с такой физиономией в отдел кадров входить. Хуже — не знаю, что и есть, — голос у Марика был спокойный.

Григорьев остановился, закурил. Снова, как на кладбище с Димкой, сочувствие Марику отзывалось собственным страхом бессилия. Почему-то с тревогой вспомнилась Нина.

Сказал только:

— Неужто мы доехали до того, что на лицо смотрят?

— А если б на лицо не смотрели, — спросил Марик, — а сразу в паспорт? Это как было бы — не доехали или переехали?.. Там система четкая. Даже если с физиономией и паспортом проскочишь, анкета остановит. В тех конторах, что поважнее, национальность каждого из родителей надо указать. А где и попроще режим, всё равно: имя-отчество отца — полностью. Всё у них предусмотрено!

В черно-синем небе над крышами дрожали яркие звезды. Григорьев замедлил шаг, вглядываясь вверх:

— Пояс Ориона! — (Три крупные звезды напоминали небесное многоточие.) — А вон Большая Медведица! Воздух какой прозрачный, Алькор ясно-ясно виден!

И тут же он спохватился, что со своей неуместной астрономической восторженностью как будто отдаляется от Марика и его беды. Запнулся. Проворчал:

— И как ты всё это выносишь, Тёма! Я бы им точно что-нибудь устроил в кадрах. Хоть душу бы отвел!

— Ты — вроде Димки. Тот тоже на словах герой. А как самого возьмут за горло — мать похоронить или сестру прописать, так не пикнет. Платит и молчит.

— Ну, там еще понятно — взятки. А вот почему ты должен отвечать за кого-то, кто эмигрирует?

— Не мучили бы людей, никто бы и не эмигрировал.

— Да это я тоже понимаю, — согласился Григорьев.

— Так что не ясно тебе?

— Суть. Суть замысла этого. Получается, просто надо мучить?

— Конечно! — с неожиданно прорвавшейся злостью ответил Марик. — В этом вся суть и есть!

— Но тогда, вообще бессмыслица.

— Э, нет! — сказал Марик. — Не бессмыслица! Да, цикл безумно выглядит: сами выдавливают людей из страны и сами обвиняют в измене. Для чего? Для того, чтоб оставшихся еще сильней давить! Но те, кто эту давилку запустил, наверное, глубочайший смысл в ней видят.

— Да какой же?

— Психология. Антисемитизм — просто идеальный способ воспитания всей нашей интеллигенции. Евреи же в этой среде, в основном, обитаются. Ты удивляешься: за что? Да тут самое главное и есть в том, что НИ ЗА ЧТО. Родился не с той записью в метрике? Всё! Только за это — не поступишь, не примем, не получишь, не разрешим, выгоним! И не только в том дело, чтоб остальных запугать. Еще важнее, что открыто сказать об этом нельзя, ТАБУ! Ты всё понимаешь, все вокруг всё понимают, а вслух должны только прямо противоположное твердить. Это даже не воспитание, а натаскиванье на рефлекторное поведение в системе. Для всех — от абитуриентов до академиков. Как для павловских собачек.

Марик помолчал. Потом сказал:

— А может, действительно, всё проще. Ни смысла нечего искать, ни логики, дело только в степени безумия. Как говорил Колесников: «Раньше была чума, теперь — проказа». Я ведь помню и чуму.

— Какую чуму?

— Борьбу с космополитами.

— Сколько ж тебе было? — удивился Григорьев.

— Четыре года.

— Так что ты можешь помнить?

— Помню, как книги продавали, — сказал Марик. — Мать в блокаду шкаф и все книги в печке сожгла. Отец, едва вернулся с войны, стал сразу новые покупать. Энциклопедию помню: черные тома здоровенные и в них цветные иллюстрации, перед каждой — листок папиросной бумаги тончайшей. Как я, маленький, любил их разглядывать! И вдруг — исчезло всё. Отца с работы выгнали. Какое-то время продажей книг кормились… И еще помню, позже, — мне шесть лет было, — как мы с отцом зимой на Малков переулок ездили, на квартирную толкучку. Я с ребятами в снежки играю, а отец — объявления читает, в толпе ходит, разговаривает. Всё спокойно так… Потом уж, через много лет, он рассказал, зачем ездили. «Дело врачей» гремело, всех евреев собирались в лагеря отправить. Отец и заставил маму подать на развод. И комнату нашу хотел на две разменять. Себе — хоть щель подвальную, всё равно, а нам — получше. Чтоб маму и меня вместе с ним не увезли. Чтоб мы остались и жили.

— Шекспир какой-то! — сказал Григорьев.

— Может быть, — вяло согласился Марик. — В какой-нибудь Англии, какому-нибудь Шекспиру одной этой темы хватило бы на трагедию в пяти актах. А у нас — обыденно всё. Отец говорил, в толпе над ним посмеивались. Даже не зло, а так, почти добродушно: «Пытается Абраша жилплощадь спасти»… А потом, вдруг, что-то изменилось. Помню, подслушал, как мать рассказывает тетке: «Я говорю секретарше: Ну, какое ваше дело? Бывает ведь, что люди передумают разводиться!» Тогда я, конечно, не понял ничего, а это она заявление из суда забрала. А потом отец снова книги стал покупать… Не люблю поэтому, когда Хрущева с издевками вспоминают.