Зимний скорый — страница 72 из 104

И были остервенелые солдаты, которые не понимали, зачем их каждый день поднимают ни свет ни заря и гонят сквозь солнечное пекло по болотистым, зловонным прирейнским низинам. Гонят то туда, то сюда, одними и теми же местами. Гонят мимо одних и тех же сожженных деревень, одних и тех же поломанных и брошенных фургонов, своих и вражеских, одних и тех же черных лошадиных трупов, гниющих по обочинам дорог и только всё больше и больше раздувающихся от жары…


Кто из них первым понял, что маневрирование стало бессмысленным? Наверное, оба одновременно. Когда фельдмаршал Монтекукколи, сидя над развернутой картой, подумал о том, что маневрирование надо прекратить, он испытывал ощущение: в эту минуту и к Тюренну приходят те же мысли.

Они оказались равны друг другу. Безнадежно равны. Как два фехтовальщика, столь сходно совершенных в своем мастерстве, что ни один из них не может нанести укол другому, ибо каждый выпад парируется. Как два шахматиста-виртуоза, что никак не могут доиграть становящуюся бесконечной партию.

А лето уже проходило. И войска, измученные беспрерывными маршами в зной, по гиблой местности, таяли от болотной лихорадки и кровавого поноса. Еще несколько недель, и обе армии обессилеют до такой степени, что им останется лишь разойтись.

Ну что ж, и он, и Тюренн хотели, маневрируя, получить преимущество перед началом сражения. Раз это не удалось обоим, значит, надо попытаться вступить в битву с равных позиций. Но ведь тогда всё может решить случайность — исход сражения, судьбу кампании, его собственную судьбу. Случайность!..

Той ночью он, одинокий, по собственному порыву совершил то, что давно уже совершал только по обязанности и в присутствии других: он МОЛИЛСЯ. Огромный седоголовый старик стоял на коленях перед распятием, водруженном на походном столике, и не затверженные с детства чеканные фразы латинских молитв срывались с его губ, а почти бессвязные просьбы на его родных языках. Жарким шепотом, по-итальянски и по-немецки, он умолял Господа и Пресвятую Деву, чтобы они — единственный раз и последний — даровали ему, ничтожному, грешному, свое чудо. Ту самую случайность успеха, ту самую случайность победы в РАВНОМ БОЮ.

Ныли колени, ныла спина. От поклонов к голове с болью приливала тяжелая кровь. Колыхались огоньки свечей на столике, и в шатре метались тень от распятия и его собственная тень. А он всё молил, молил о победе. Не для Священной Римской империи. И кажется, уже не для Истории. Для себя одного. Потому что только победа, — пусть не заслуженная, пусть дарованная чудом, — только победа могла принести мир и покой его душе.


Наутро он приказал отходить к Оттерсвейеру, где распростерлось большое, ровное поле, окаймленное редколесьем.

Имперская армия едва успела занять там позиции, как разъезд конной разведки прискакал с донесением: в направлении Оттерсвейера двинулись и французы.

И еще через день на противоположной стороне поля, за кустарниками, потекли потоки синих, красноватых, серых — по цвету полковых мундиров — человеческих масс. Посверкивали, перемещаясь, медные блёстки орудий. Поднялись дымки костров. На травяной зелени зачернели полоски вывернутой лопатами земли, обозначая линии траншей. Там готовилась к битве французская армия.

Старый фельдмаршал не мог удержаться: то и дело, как любопытный мальчишка, прищурив один глаз, вскидывал подзорную трубу. Окружающие почтительно стихали. Откуда им было знать, что в эти минуты он вовсе не строил планов завтрашнего боя. Он просто разглядывал муравьиное копошение на той стороне, и мысль, что среди этих сливающихся друг с другом фигурок, пеших и конных, он сейчас, впервые в жизни, быть может, видит самого Тюренна, вызывала в нем охотничий азарт и молодящее возбуждение.

Вечером на военном совете он не дал никому сказать ни слова. Говорил сам, коротко и грозно:

— Завтра — сражение, которое решит судьбу кампании и всей войны. Французы рыли траншеи, но мало и небрежно. Тюренн не думает обороняться, он постарается атаковать. Очень хорошо! Главное — выдержать первый удар, а там дело пойдет. Пусть всем солдатам объявят: если кто-то из них дрогнет под огнем или в рукопашной схватке и побежит, его застрелит на месте ближайший офицер. А в тылу наших позиций, на холме, поставлены две шестифунтовые батареи. И если какой-нибудь отряд вздумает побежать целиком, по нему откроют огонь картечью…

А потом он долго стоял у своего шатра. Веяло прохладой. Солнце садилось. Огненный закат и темная синева небосвода обещали назавтра погожий день для битвы.

Тянуло горьковатым дымом костров. Слышалось пение солдат. Еще вчера проклинавшие изнурительные переходы, солдаты теперь, конечно, сожалели о них. На переходах они не видели противника и по ним никто не стрелял. Солдаты волновались: утром им предстояло идти в огонь и умирать. Они подбадривали себя песнями. Наверняка, пили. Перед боем, несмотря на любые запреты, они всегда исхитрялись достать вино. Кажется, они достали бы его и посреди пустыни. Как они все дрожали за свои никчемные жизни!

А ведь он тоже испытывал страх. Но страх совсем иного рода. Это была высокая боязнь Творца, который взялся переустроить мироздание и в нерешительности медлит самые последние мгновения, прежде чем сказать: «Да будет свет!» Ибо не уверен, возникнет ли по его слову и его усилию именно та Вселенная, которой он желает? А если возникнет, обрадует ли она его так наяву, как радовала в мечтах?

Только бы удалось заснуть и проспать хоть несколько часов, чтоб завтра управлять боем с ясной головой…

На австрийских позициях вдруг вспыхнуло белое облачко, и над полем раскатился мощный, глухой удар тяжелого орудия, рассеченный звенящим визгом удаляющегося ядра. Шальной, одиночный выстрел с пьяных глаз. Какой-то подвыпивший канонир, заметив в сумерках смутное движение во вражеском лагере, кое-как подправил наводку и ткнул в запальное гнездо дымящимся фитилем.

И вновь над огромным полем опустилась тишина. Стихли даже солдатские песни. Закат, угасая, померк. Темнело. Только бы удалось заснуть…


Его растолкали посреди ночи. Так резко, как никогда еще не смели будить. Он мгновенно вырвался из своего неглубокого забытья. Сел на походной койке, осматриваясь. В пляшущем свете факелов, которые держали двое унтер-офицеров, он увидел перед собой адъютанта, начальника штаба и начальника артиллерии. Полог шатра был поднят. Там горели звезды в ночном небе. Их заслоняли чьи-то тени, доносились возбужденные голоса. Что случилось?! Неужто французы решились на ночную атаку?! Стрельбы не было слышно.

Заговорил начальник штаба. То, что он произносил, звучало невероятно. Если бесцеремонные прикосновения взорвали только сон старика, то падавшие слова взрывали уже реальность:


— С французской стороны перебежали два солдата и сержант. Все трое — эльзасцы. Они утверждают, что Тюренн убит… Вы меня слышите, Ваша светлость? ТЮРЕНН УБИТ!! Тем самым, единственным пушечным выстрелом. Он объезжал со своими генералами передовые линии, и ядро попало ему прямо в грудь. Ха-ха! Можно себе представить это зрелище: двадцатифунтовым ядром — прямо в грудь! Его разнесло в клочья, в кровавые брызги. Даже моргнуть не успел, голова так и осталась с открытыми глазами. Ха-ха!..

Перебежчики просят, чтоб их не считали пленными, а приняли на службу. Они из Эльзаса, крестьяне, завербовались, чтобы помочь семьям. А после смерти Тюренна — это всем понятно — Франция будет разбита, и Эльзас перейдет к Империи… Какие последуют приказы? Оборона, конечно, отменяется? Приготовиться с рассветом атаковать, пока французы, чего доброго, не побежали без боя?


…В темной пустоте, откуда старик стал возвращаться к действительности, искоркой загорелась первая мысль: «КАК ЕМУ ПОВЕЗЛО…»

Ему всегда везло, проклятому французскому счастливчику, но такое везение — это уж слишком. Да он же всех обманул, обманул! Играл всю жизнь, и теперь как будто разыграл перед современниками и перед Историей свою героическую гибель. А сам вовсе не умер. Да разве это настоящая смерть — исчезнуть мгновенно, ничего не ожидая, не успев ощутить ни страха, ни боли!..

Непонятные голоса звучали рядом. Всё громче, всё требовательней. Старик поднял голову. Какие-то люди стояли перед ним. В пляске теней от пламени факелов казалось, что они кривляются и подмигивают ему.

Он почувствовал холод, и это окончательно вернуло его в реальность. Он словно со стороны увидел себя, сидящего в ночном белье. Вспомнил, кто эти люди, и чего от него хотят. Выговорил, — кажется, не очень твердо, но его поняли, — что должен остаться один и всё обдумать. Взмахнул рукой — прочь! — и жест удался ему лучше, чем слова.

Денщик зажег свечи на столике, помог ему одеться. Потом он прогнал и денщика…

Так что они сказали? Что Тюренн — умер? Но это невозможно! Умирать могут солдаты (за полвека он видел десятки тысяч их трупов). Умирать могут даже императоры (он пережил двоих). Но чтобы умер Тюренн… Нет, это так же невозможно, как умереть ему самому.

Сквозь полотняные стенки шатра доносился такой топот со звяканьем оружия, словно там не ходили, а неистово перебегали с места на место. Конечно, весь лагерь уже проснулся. Все обсуждают громовое известие и с нетерпением ждут утра. Ждут его приказов. Скоро рассвет. Он должен что-то решить…

И тут он понял, что Тюренн действительно умер. Одно нетвердое движение руки пьяного солдата-канонира, взрыв нескольких фунтов пороха, удар слепого чугунного шара — и величайший за последнюю тысячу лет полководец, баловень фортуны, потрясатель мировых судеб в неуловимое мгновенье сделался привлекательной только для мух кашей из кровавого мяса и обломков костей. А вскоре обратится в такую же мерзкую черную гниль, что и трупы коней, павших на походе и сброшенных солдатами с дороги на обочину.

Тюренн действительно умер. А всего через несколько лет — действительно — умрет и он сам, фельдмаршал Монтекукколи, имперский князь, спаситель Европы от мусульманского нашествия. Пусть не