Зимний скорый — страница 73 из 104

от ядра, не от пули, от сердечного или мозгового удара — неважно. Какое имеет значение, поврежденным или нет обратится его тело в гниющее месиво.

Так в чем тогда разница между ним и убитым французом? Она только в этих, не прожитых Тюренном и выпавших ему самому считанных годах. Несколько ближайших лет он, оставшийся единственным великаном в крохотном мироздании, будет всемогущим.

Император даст ему всё, что он потребует. Когда-то в молодости незабвенный Фердинанд Третий боялся его, ровесника. Но кто из правителей боится стариков? (Не опыт, не мудрость, а именно это и есть главное преимущество старости!) Молодой Леопольд предоставит в его распоряжение все войска и финансы Империи и будет спокойно забавляться своими телескопами, микроскопами, магнитами, пока он разрушает прежний мировой порядок и создает новый, под скипетром австрийских Габсбургов.

Тюренна больше нет. Он, Монтекукколи, свободен и всесилен. И завтра, — нет, уже сегодня утром, — он сметет противостоящую ему французскую армию. Затем переправится через Рейн и вторгнется в Эльзас. Там его, конечно, попытается остановить Конде. Он разобьет Конде и разместится в Эльзасе на зимние квартиры. А следующей весной добьет уже всё, что только сумеет «Король-Солнце» против него выставить.

На этом окончится западный поход. После разгрома, который он учинит, Людовик Четырнадцатый, зажатый между австрийскими и испанскими Габсбургами, утихомирится надолго.

А там окажется нетрудным заставить всю пеструю компанию немецких правителей, католиков и протестантов, склониться перед властью императора. Это будет не просто реваншем за поражение в Великой Войне. Растоптав Вестфальский договор и объединив Германию, возрожденная Священная Римская империя поднимется над миром в таком могуществе, какого не знала когда-то и Римская Империя цезарей.

И тогда… тогда ей станет тесно в Европе. Ну что ж, в союзе с морскими Нидерландами Империя сможет двинуться через океаны. Отнять хотя бы американские владения у той же Франции. И пусть это осуществится уже после того, как он сам превратится в черную гниль: его, переломившего ход мировой Истории, открывшего своей державе путь к власти над всей планетой, не забудут никогда! Вот оно — бессмертие. И осталось до него лишь несколько предрассветных часов…

Так откуда, откуда пронзительная тоска и предчувствие, что ничего этого на самом деле НЕ БУДЕТ?

Имперский князь, фельдмаршал Монтекукколи знал, что он должен сейчас сделать: встать, крикнуть, созвать помощников. Отдать необходимые приказы: армия вместо обороны атакует, нужна перегруппировка. Он всё знал, и оставался в неподвижности. Сидел, наблюдая, как на свечах пляшут и вытягиваются острые огоньки. В сознании проносились передвижения конницы, пехоты, перемещение батарей. Даже не мысли, обрывки мыслей. Он никак не мог их удержать.

Ему становилось страшно. Вначале он испугался своего бессилия, а затем испытал еще больший страх, когда осознал, что готов с этим бессилием смириться. Он должен был собраться с духом и преодолеть недостойную его слабость. Скоро начнется сражение…

С кем? Ведь Тюренна больше нет! Бесполезно было отгонять убийственную правду, заслоняться от нее победными видениями, когда она, эта правда, уже проникла в кровь, сердце, мозг струйками леденящего яда.

Конечно, теперь он мог выиграть кампанию. Мог выиграть войну, разбить и унизить Францию, возвысить Империю, даже объединить германские земли. Мог! Если бы не сознание, что для него самого любая победа покажется ничего не стоящей. Потому что не будет победой над Тюренном. Потому что Тюренн даже не узнает о ней. Тюренн убит, и в опустевшем мире он сам остался не единственным, но — ОДИНОКИМ.

Он вспомнил, как всего несколько ночей назад молился о ниспослании чуда. Вот оно и произошло… Ветер свистел над шатром, тугими хлопками трепал полотняные стенки, а ему в этих звуках слышался чей-то смех с высоты. Да разве о таком чуде он просил? Если там, в небесах, кто-то и есть, то как злобно он подшучивает над людьми!

А может быть, небо покарало его за то, что он, смертный, сам возомнил себя равным божеству? Да, он ошибся. Он переоценил себя. И не в том сказалась его гордыня, что он преувеличил свое могущество, здесь он как раз был точен. Он знал цену всем военачальникам Европы, и святой правдой было то, что ни один из них, за исключением Тюренна, не мог и близко сравниться с ним в мастерстве войны.

Нет, он ошибся в том, что ему показалось, будто он может сам, для себя, воевать, побеждать, разрушать и строить. Но такое одиночество свойственно лишь Богу. Человек не в силах обойтись без другого человека. Хотя бы одного, будь то друг или враг.

И чего тогда стоят Франция, Священная Римская империя, власть, слава и мировая История? Всё это — не больше, чем игра. Тюренн всю жизнь играл в войну, а сам он играл в погоню за бессмертием. Но если всё — игра, то и бессмертия нет. Нет вообще ничего, кроме Человека и его Жизни.

И понимание, открывшееся ему, было его приговором. Его прежние неудачи вместе со всей своей горечью несли в себе и торжественность трагедии. Они возвышали дух. А теперь он не смог бы утешиться даже величием своего одиночества. Не титаном, под ногами которого копошится мирок, сходный с муравейником, осознал он себя, а таким же муравьиным существом. Крохотным и обреченным посреди равнодушной Вселенной.

К нему не просто вошли. К нему ворвались в шатер. Небо на востоке, за дальними лесами, уже светилось огнем. Войска, готовые к бою и к победе, ждали только его приказа. Так что же он до сих пор молчит?!..

И генералы, и его адъютант, и пожилой денщик, лучше других знавший своего хозяина, замерли у входа. Возле столика, где догорали свечи, сидел глубокий старик, неестественно бледный и неподвижный. Словно пробудившись, он встретил их взглядом, полным боли и последней усталости.

Потом говорили, что ночью с главнокомандующим случился удар. Эту выдумку охотно повторяли и почти верили в нее даже те, кто прекрасно знал, что никакого удара не было. Она хоть как-то объясняла нелепое завершение кампании, начиная с того утра, когда солнце, поднявшись над лесами, осветило огромное поле и две неподвижные армии: французскую, потерявшую своего вождя, оцепеневшую в ужасе неминуемого разгрома, словно казнимый на плахе под занесенным топором, и австрийскую, пораженную странной нерешительностью. Так безраздельно владела ей воля главнокомандующего, что его необъяснимая перемена, схожая с внезапной болезнью или тяжким ранением, его подавленность, его бессилие растеклись по нервам всей многотысячной массы наподобие паралича.

День прошел в бесцельной, вялой перестрелке, а ночью французы без огней и без шума снялись с позиций и ушли. В голове их походной колонны, на простой телеге, в наглухо заколоченном и просмоленном гробу возвращалось то изуродованное, собранное по кускам с окровавленной земли, что всего два дня назад было живым и полным жизни человеком, истинным гением своей эпохи безумия и войн. Помедлив немного, словно через силу, за противником двинулись и австрийцы.

Одна за другой, обе армии переправились через Рейн. Одна за другой, тяжко побрели по эльзасским дорогам. Никто не пытался маневрировать. Никто не пытался атаковать. Как будто случилось наконец то, что должно было бы случаться всегда, на всякой войне, и смерть одного человека так потрясла всех остальных, что дальнейшее убийство уже казалось им бессмысленным.

К французам подошел Конде со свежими войсками. Австрийцев догнали подкрепления, высланные императором. И вновь две армии остановились друг против друга в оцепенелой неподвижности, как если бы от вливания новых сил не только не окрепли, но окончательно выдохлись.

Напрасно в Париже и Вене дожидались известий о решающей битве. В ленивых перестрелках, в мелких стычках мелких кавалерийских отрядов истекли последние погожие дни. А когда с потемневших небес обрушились на землю холодные осенние ливни, обе армии, вначале еще наблюдая друг за другом, начали расходиться, расходиться. А затем и вовсе повернулись друг к другу спинами и двинулись каждая своей дорогой, домой…

Главнокомандующий, имперский князь, фельдмаршал Монтекукколи, раскачиваясь в походной карете, то принимался на откидном столике писать письмо императору, то бросал это занятие и, прикрыв глаза, пытался забыться хоть неглубокой дремотой.

Карета застревала в грязи, тогда солдаты облепляли ее и, согласовывая свои действия дружными криками и бранью, вытаскивали и толкали вперед.

Злые, недовольные возвышались в седлах офицеры, проезжая вдоль колонны. Великолепно начатая кампания завершилась буквально ничем. Теперь по возвращении нечего было ждать ни наград, ни повышений.

И только солдаты были веселы! Они бодро шлепали по грязи под нескончаемым дождем. То и дело над нестройно качающимися рядами пик и мушкетов взлетала похабная песня, перекатывалась из конца в конец длинной колонны и, не успев затихнуть, сменялась новой.

Солдатам было наплевать на всё — на дождь, на злобу офицеров, на непонятную тоску своего полководца, на мировую Историю, славу и бессмертие. Кампания закончилась, а их не убили, не искалечили. Они возвращались домой, и впереди у них была зима — лучшее время для наемного солдата, несколько месяцев сытой, пьяной и безопасной жизни…»


«Полковник» слегка повернул к нему коротко стриженую, круглую голову. Григорьев, хоть и смотрел в другую сторону, физически ощутил, как прошел по его лицу медленный, жгучий взгляд. Оказывается, «полковник», напоминавший сонного моржа, был способен на такое сильное чувство, как ненависть.

«Полковник» бросил ему вызов и ждал ответа. Но Григорьев молчал, как почти всегда молчал в литературных компаниях, даже тогда, когда задевали его самого. Слишком много схваток приходилось выдерживать на работе. Во второй, писательской жизни для этого и сил не оставалось.

Про свои мытарства «полковник» разоткровенничался зря. Что бы ни думали о собственных занятиях обитатели странного Дома, любое творчество — война между смертью и бессмертием. А на войне как на войне. Обыкновенный и законный прием человеческого самоутверждения — требовать от других признания, как платы за перенесенные невзгоды, — не действует на переднем крае.