Зимний Собор — страница 21 из 45

Глаз волчий лампы: лютый ворог глядел бы пристальней, острей.

Воды давно горячей нету. И валенки – что утюги.

Ну что, Великая Планета? На сто парсек вокруг – ни зги.

Горит окно-иллюминатор огнем морозных хризантем.

И род на род, и брат на брата восстал. Грядущего не вем.

Как бы в землянке, стынут руки. Затишье. Запросто – с ума

Сойти. Ни шороха. Ни звука. Одна Египетская Тьма.

И шерстяное одеянье. И ватник, ношенный отцом.

Чай. Хлеб. Такое замиранье бывает только пред Концом.

И прежде чем столбы восстанут, огонь раззявит в небе пасть –

Мои уста не перестанут молиться, плакать, петь и клясть.

И, комендантский час наруша, обочь казарм, обочь тюрьмы

Я выпущу живую душу из вырытой могильной Тьмы!

По звездам я пойду, босая! Раздвинет мрак нагая грудь!

…Мороз. И ватник не спасает. Хоть чайник – под ноги толкнуть.

Согреются ступни и щеки. Ожжет ключицу кипяток.

Придите, явленные сроки, мессии, судьи и пророки,

В голодный нищий закуток.

И напою грузинским чаем, и, чтобы не сойти с ума,

Зажгу дешевыми свечами, рабочих рук своих лучами

Тебя, Египетская Тьма.

МОСКВА. XVII ВЕК

Купола над площадью золотым дымились.

Небо черно-синее — ворона крыло…

Под парчовым платом боярыня томилась,

Перстень кусала — тусклое стекло…

Чернобурый хвост метели в сбитенщика — пухом!

-         Сбитню горячего — глотку обожжешь!..

Площадь — бочка смоляная — вся кипела слухом,

И горел в ряду Охотном над мехами нож!

Ландышами — зубы торговки краснолицей.

В лентах — боярышня: испила вина!

Над звенящей площадью, над сенной столицей –

В небесах морозных — лимонная Луна…

И внезапно еретик длань простер худую.

И священник в ризе поглядел туда,

Где над смертною толпою, плача, негодуя,

В небесах с ума сходила Дикая Звезда.

И юродивый заплакал, медный грош целуя!

И румяной бабочке было невдомек,

Что Звезду по небу вел, гордую, босую,

За руку лучистую — молчаливый Бог.

На нее не глядел скоморох площадный.

На нее не глядел сытый иерей.

На нее не глядел царь беспощадный,

Глыбой злата выкатясь из теремных дверей!

И когда Она дошла до Лобного места

И над кровью поднялась, что отер палач,

Стала светлою Она, светлая Невеста!

И послышался с небес приглушенный плач.

Это плакала Она над людским позором.

Это закричала:

– Звезды! Помогите им!

…А за храмом нищенка целовалась с вором.

И живот ее торчал куполом тугим.

СОЗДАНИЕ ЛУНЫ И СОЛНЦА

Я небо выделаю кожей.

Я пьян. Я женщину слеплю

Из глины, вервия, рогожи.

Я, дураки, ее люблю.

Поэт – от края неба вышел,

До края неба он дойдет.

Лист легкого уже не дышит,

Хрипит. Поэт вот-вот умрет.

Я сделать женщину успею.

Рука трясется. Губы – в ковш

С вином.

Глаз правый пламенеет

Ее: с великим Солнцем схож.

А левый глаз – Луна большая.

Планеты – соль ее зубов.

Я небо с кровью намешаю.

С землей сотру тебя, любовь.

Твой голос – гром.

Гроза – хрипенье.

А слезы выхлещут дождем

Меня, мое гундосье пенье,

Мой лоб, как жирный чернозем.

Земля, уста свои разверзни!

Глядите, Солнце и Луна,

На грязью крашенные песни,

На жизнь, что небу не нужна!

Да, это я – Овидий, кто ли –

Спинной хребет мой – Млечный Путь –

Создал Луну и Солнце боли,

Венеру клал себе на грудь!

Венеру… – …в лупанар, мальчишка…

За опиумом… за врачом…

За девкой, нищей римской мышкой,

Что зарыдает за плечом.

ОРГАН

Ночная репетиция. Из рам

Плывут портреты – медленные льдины.

Орган стоит. Он – первобытный храм,

Где камень, медь и дерево – едины.

Прочь туфли. Как в пустыне – босиком,

В коротком платье, чтобы видеть ноги,

Я подхожу – слепящим языком

Огонь так лижет идолов убогих.

Мне здесь разрешено всю ночь сидеть.

Вахтерша протянула ключ от зала.

И мне возможно в полный голос спеть

То, что вчера я шепотом сказала.

На пульте – ноты. Как они темны

Для тех, кто шифра этого – не знает!..

Сажусь. Играть? Нет, плакать. Видеть сны –

О том лишь, как живут и умирают.

Я чувствовала холод звездных дыр.

Бредовая затея святотатца –

Сыграть любовь. И старая, как мир –

И суетно, и несподручно браться.

Я вырывала скользкие штифты.

Я мукой музыки, светясь и мучась,

Вдруг обняла тебя, и то был ты,

Не дух, но плоть, не случай был, но участь!

И чтоб слышней был этот крик любви,

Я ость ее, и кость ее, и пламя

Вгоняла в зубы-клавиши: живи

Регистром vox humana между нами!

А дерево ножной клавиатуры

Колодезным скрипело журавлем.

Я шла, как ходят в битву напролом,

Входила в них, как в землю входят буры,

Давила их, как черный виноград

По осени в гудящих давят чанах, –

Я шла по ним к рождению, назад,

И под ногами вся земля кричала!

Как будто Солнце, сердце поднялось.

Колени розовели в напряженье.

Горячих клавиш масло растеклось,

Познав свободу взрыва и движенья.

Я с ужасом почувствовала вдруг

Живую скользкость жаркой потной кожи

И под руками – плоть горячих рук,

Раскрывшихся в ответной острой дрожи…

Орган, раскрыв меня сухим стручком,

Сам, как земля, разверзшись до предела,

Вдруг обнажил – всем зевом, языком

И криком – человеческое тело.

Я четко различала голоса.

Вот вопль страданья – резко рот распялен –

О том, что и в любви сказать нельзя

В высоких тюрьмах человечьих спален.

Вот тяжкий стон глухого старика –

Над всеми i стоят кресты и точки,

А музыка, как никогда, близка –

Вот здесь, в морщине, в съежившейся мочке…

И – голос твой. Вот он – над головой.

Космически, чудовищно усилен,

Кричит он мне, что вечно он живой

И в самой смертной из земных давилен!

И не руками – лезвием локтей,

Щеками, чья в слезах, как в ливнях, мякоть,

Играю я – себя, тебя, детей,

Родителей, людей, что нам оплакать!

Играю я все реки и моря,

Тщету открытых заново Америк,

Все войны, где бросали якоря,

В крови не видя пограничный берег!

Играю я у мира на краю.

Конечен он. Но я так не хотела!

Играю, забирая в жизнь свою,

Как в самолет, твое худое тело!

Летит из труб серебряных огонь.

В окалине, как в изморози черной,

Звенит моя железная ладонь,

В ней – пальцев перемолотые зерна…

Но больше всех играю я тебя.

Я – без чулок. И на ногах – ожоги.

И кто еще вот так возьмет, любя,

До боли сжав, мои босые ноги?!

Какие-то аккорды я беру

Укутанной в холстину платья грудью –

Ее тянул младенец поутру,

Ухватываясь крепко, как за прутья!

Сын у меня. Но, клавиши рубя,

Вновь воскресая, снова умирая,

Я так хочу ребенка от тебя!

И я рожу играючи, играя!

Орган ревет. Орган свое сыграл.

Остался крик, бескрайний, как равнина.

Остался клавиш мертвенный оскал

Да по углам и в трубах – паутина.

Орган ревет. И больше нет меня!

Так вот, любовь, какая ты! Скукожит

В комок золы безумием огня,

И не поймешь, что день последний прожит.

Ты смял меня, втянул, испепелил.

Вот музыки владетельная сила!

Когда бы так живую ты любил.

Когда бы так живого я любила…

И будешь жить. Закроешь все штифты.

Пусть кузня отдохнет до новых зарев.

И ноты соберешь без суеты,

Прикрыв глаза тяжелыми слезами.

О, тихо… Лампа сыплет соль лучей.

Консерваторская крадется кошка

Дощатой сценой… В этот мир людей

Я возвращаюсь робко и сторожко.

Комком зверья, неряшливым теплом

Лежит на стуле зимняя одежда.

И снег летит беззвучно за стеклом –

Без права прозвучать… и без надежды.

Босые ноги мерзнут: холода.

Я нынче, милый, славно потрудилась.

Но так нельзя безмерно и всегда.

Должно быть, это Божеская милость.

А слово “милость” слаще, чем “любовь” –

В нем звуки на ветру не истрепались…

На клавишах – осенним сгустком – кровь.

И в тишине болит разбитый палец.

И в этой напряженной тишине,

Где каждый скрип до глухоты доводит,

Еще твоя рука горит на мне,

Еще в моем дому живет и бродит…

Ботинки, шарф, ключи… А там пурга,

Как исстари. И в ноздри крупка снега

Вонзается. Трамвайная дуга

Пылает, как горящая телега.

Все вечно на изменчивой земле.

Рентгеном снег, просвечивая, студит.

Но музыки в невыносимой мгле,

Такой, как нынче, никогда не будет.

Стою одна в круженье белых лент,

Одна в ночи и в этом мире белом.