Зимний Собор — страница 26 из 45

Сам себе беда.

И я заплакал ненасытно, жадно,

О том, чего не будет

Никогда.

ФРЕСКА ДЕСЯТАЯ. СВЕЧИ И ФАКЕЛЫ

ДОЖДАЛАСЬ. МАГДАЛИНА

Вот грязь. Вот таз. Гнездовье тряпки – виссон исподний издрала…

Убитой птицы крючья-лапки на голом животе стола.

Рубить капусту – нету тяпки. Я кулаками сок давила.

Я черное кидала мыло в ведро. Я слезы пролила.

Всю жизнь ждала гостей высоких, а перли нищие гурьбой.

Им, как Тебе, я мыла ноги. Им – чайник – на огонь – трубой.

Чтоб, как о медь, ладони грея с морозу, с ветру – об меня, –

Бедняги, упаслись скорее от Преисподнего огня.

Да, праздник нынче. Надо вымыть придел, где грубые столы.

Бутыли ставлю. Грех не выпить за то, что Ты пришел из мглы.

Ты шубу скидывай. Гребенкой я расчешу ее испод.

Твою я ногу, как ребенка, беру, босую, плачу тонко,

Качаю в лодке рук и вод.

И я, меж нищими – любила их всех!.. весь гулкий сброд, сарынь!.. –

Леплю губами: до могилы меня, мой Боже, не покинь.

Лягушкой на полу пластая плеча и волоса в меду, –

Тебя собою обмотаю, в посмертье – пряжей пропряду.

ЛЮБОВЬ СРЕДИ КАМНЕЙ

Ничего я не вспомню из горестной жизни,

Многогрешной, дурной, изъязвленной,

Кроме моря соленого: брызни же, брызни

В голый лоб, сединой опаленный.

Юность печень мне грызла. И тело сверкало,

Будто розовый жемчуг в рапане.

Все отверстия морю оно открывало.

Прожигало все драные ткани.

Он поэт был. А может, лоза винограда.

Может, рыба – кефаль, серебрянка.

Может, был он глоток винно-сладкого яда,

Был монетою ржавой чеканки –

Я забыла!.. А помню, как, ноги раскинув,

Я слоилась под ним лепестками,

И каменья кололи горячую спину,

И шуршали, дымясь, под локтями;

Как укромная роза, слепая, сырая,

Расцветала – и, влажно алея,

В губы тыкалась тьмой Магдалинина рая…

Ни о чем, ни о чем не жалею,

А о том, что дала обонять ему – мало,

Обрывать лепестки – запретила…

Сыро, влажно и больно, и острое жало

Соль и золото резко пронзило…

Соль и золото!.. – губы, соленые, с кровью,

Золотые глаза – от свеченья

Дикой пляски, что важно зовется – любовью…

Дымной крови – на камни – теченье…

Ветер, голый и старый, седой, задыхальный,

Под ребро мне вошел, под брюшину,

И звон моря, веселый, тяжелый, кандальный,

Пел про первого в жизни мужчину…

И сидела на камне горячечном змейка,

Изумрудом и златом пылала

Ее спинка… – таких… не убей!.. пожалей-ка!.. –

Клеопатра на грудь себе клала…

Озиралась, и бусины глазок горели,

Будто смерть – не вблизи, за камнями,

Будто жизнь – скорлупою яйца, колыбелью,

Просоленными, жаркими днями…

Так сидела и грелась она, животинка,

Под ударами солнечных сабель…

Мы сплетались, стонали… а помню ту спинку,

Всю в разводах от звездчатых капель,

С бирюзою узора, с восточною вязью,

Изумрудную, злую, златую…

…Жизнь потом, о, потом брызнет кровью и грязью.

А сейчас – дай, тебя поцелую.

Я, рабыня, – и имя твое не узнала.

То ль Увидий. А может, Обидий.

Наплевать. Ноги я пред тобой раздвигала.

Запекала в костре тебе мидий.

Ты, смешной, старый нищий, куплю тебе хлеба.

Вместе девство мое мы оплачем.

Вместе, бедные, вперимся в жгучее небо,

В поцелуе сожжемся горячем.

Нищий ты, я нища. Мы на камнях распяты.

Мы скатились с них в синюю влагу.

…Боже, мы не любовники. Мы два солдата.

Мы две ярких звезды в подреберье заката.

Мы два глаза той-змейки-бедняги.

ВОЛОДЯ ПИШЕТ ЭТЮД ТЮРЬМЫ КОНСЬЕРЖЕРИ

Сказочные башенки,

черные с золотом…

Коркою дынною – выгнулся мост…

Время над нами

занесено – молотом,

А щетина кисти твоей

полна казнящих звезд.

То ты морковной,

то ты брусничной,

То – веронезской лазури зачерпнешь…

Время застукало нас с поличным.

Туча – рубаха, а Сена – нож.

Высверк и выблеск!

Выпад, еще выпад.

Кисть – это шпага.

Где д'Артаньян?!.. –

Русский художник,

ты слепящим снегом выпал

На жаркую Францию,

в дым от Солнца пьян!

А Солнце – от красок бесстыдно опьянело.

Так пляшете, два пьянчужки, на мосту.

А я закрываю живым своим телом

Ту – запредельную – без цвета – пустоту.

Я слышу ее звон… –

а губы твои близко!

Я чую эту пропасть… –

гляди сюда, смотри! –

Париж к тебе ластится зеленоглазой киской,

А через Реку –

тюрьма Консьержери!

Рисуй ее, рисуй.

Сколь дрожало народу

В черепашьих стенах,

в паучьих сетях

Ржавых решеток –

сколь душ не знало броду

В огне приговоров,

в пожизненных слезах…

Рисуй ее, рисуй.

Королев здесь казнили.

Здесь тыкали пикою в бока королям.

Рисуй! Время гонит нас.

Спина твоя в мыле.

Настанет час – поклонимся

снежным полям.

Наступит день – под ветром,

визжащим пилою,

Падем на колени

пред Зимней Звездой…

Рисуй Консьержери. Все уходит в былое.

Рисуй, пока счастливый, пока молодой.

Пока мы вдвоем

летаем в Париже

Русскими чайками,

чьи в краске крыла,

Пока в кабачках

мы друг в друга дышим

Сладостью и солью

смеха и тепла,

Пока мы целуемся

ежеминутно,

Кормя французят любовью – задарма,

Пока нас не ждет на Родине беспутной

Копотная,

птичья,

чугунная тюрьма.

СВЕЧИ В НОТР-ДАМ

Чужие, большие и белые свечи,

Чужая соборная тьма.

…Какие вы белые, будто бы плечи

Красавиц, сошедших с ума.

Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок.

Клеймите вы щеки и лоб

Сезонки, поденки из сонма уродок,

Что выродил русский сугроб.

Царю Артаксерксу я не повинилась.

Давиду-царю – не сдалась.

И царь Соломон, чьей женою блазнилось

Мне стать, – не втоптал меня в грязь.

Меня не убили с детьми бедной Риццы.

И то не меня, не меня

Волок Самарянин от Волги до Ниццы,

В рот тыча горбушку огня.

Расстрельная ночь не ночнее родильных;

Зачатье – в Зачатьевском; смерть –

У Фрола и Лавра. Парижей могильных

Уймись, краснотелая медь.

Католики в лбы двоеперстье втыкают.

Чесночный храпит гугенот.

Мне птицы по четкам снегов нагадают,

Когда мое счастье пройдет.

По четкам горчайших березовых почек,

По четкам собачьих когтей…

О свечи! Из чрева не выпущу дочек,

И зрю в облаках сыновей.

Вы белые, жирные, сладкие свечи,

Вы медом и салом, смолой,

Вы солодом, сливками, солью – далече –

От Сахарно-Снежной, Святой,

Великой земли, где великие звезды –

Мальками в полярной бадье.

О свечи, пылайте, как граф Калиостро,

Прожегший до дна бытие.

Прожгите живот мой в порезах и шрамах,

Омойте сполохами грудь.

Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама.

На жемчуга связку – взглянуть

На светлой картине – поверх моей бедной,

Шальной и седой головы:

Родильное ложе, таз яркий и медный,

Кувшин, полотенце, волхвы

На корточках, на четвереньках смеются,

Суют в пеленах червячку –

Златые орехи,

сребряные блюдца,

Из рюмочек пьют коньячку…

И низка жемчужная, снежная низка –

На шее родильницы – хлесь

Меня по зрачкам!

…Лупоглазая киска,

Все счастие – ныне и здесь.

Все счастие – ныне, вовеки и присно,

В трещанье лучинок Нотр-Дам.

…Дай Сына мне, дай

в угасающей жизни –

И я Тебе душу отдам.

БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД

Нет для писания войны ни масла, ни глотка, ни крошки…

По дегтю северной волны – баржа с прогнившею картошкой.

Клешнями уцепив штурвал, следя огни на стылой суше,

Отец не плакал – он давал слезам затечь обратно в душу.

Моряцкий стаж, не подкачай! Художник, он глядит угрюмо.

И горек невский черный чай у рта задраенного трюма.

Баржу с картошкой он ведет не по фарватеру и створу –

Во тьму, где молится народ войной увенчанному вору.

Где варят детям желатин. Где золотом – за слиток масла.

Где жизнью пахнет керосин, а смех – трисвят и триедин,

Хоть радость – фитилем погасла!

Где смерть – не таинство, а быт. Где за проржавленное сало

Мужик на Карповке убит. И где ничто не воскресало.

Баржа с картошкою, вперед! Обветренные скулы красны.

Он был фрунжак – он доведет.

Хоть кто-нибудь – да не умрет.

Хоть кто-нибудь – да не погаснет.

Накормит сытно он братву. Парной мундир сдерут ногтями.

И не во сне, а наяву мешок картошки он притянет