Зимний Собор — страница 27 из 45

В академический подвал и на чердак, где топят печку

Подрамником! Где целовал натурщицу – худую свечку!

Рогожа драная, шерстись! Шершаво на пол сыпьтесь, клубни!

И станет прожитая жизнь безвыходней и неприступней.

И станет будущая боль громадным, грубым Настоящим –

Щепотью, где замерзла соль, ножом – заморышем ледащим,

Друзьями, что в виду холста над паром жадно греют руки,

И Радостью, когда чиста душа – вне сытости и муки.

***

История – кровь меж завьюженных шпал.

Владыке рабы его кланялись в пояс!

А там, на вокзале прогорклом, стоял

Товарный, забитый соломою поезд.

До Мурманска ехали, там – кораблем.

Он щепкой висел в Ледовитом, огромном…

“Ну что же, ребята!” – “А коли помрем?..”

“Но прежде на славу построим хоромы!..”

Мороз в корабельные щели проник,

Хоть их дымом пахнущей паклей забили.

И Маточкин Шар назывался пролив,

Который в слезах они так материли…

И все это были НАРОДА ВРАГИ –

Пред ликом голодным седого Простора,

Пред нимбом серебряным светлой пурги,

Объемлющей равно начдива и вора.

И плотник глазастый, с усами Христа,

Блевал прямо на пол железного трюма.

И новая жизнь поднималась, чиста,

Над Новой Землею, глядящей угрюмо.

ПРОРОК

Лицо порезано ножами Времени. Власы посыпаны крутою солью.

Спина горбатая — тяжеле бремени. Не разрешиться живою болью.

Та боль — утробная. Та боль — расейская. Стоит старик огромным заревом

Над забайкальскою, над енисейскою, над вычегодскою земною заметью.

Стоит старик! Спина — горбатая. Власы — серебряны. Глаза — раскрытые.

А перед ним — вся жизнь проклятая, вся упованная, непозабытая.

Все стуки заполночь. Котомки рваные.

Репейник проволок. Кирпич размолотый.

Глаза и волосы — уже стеклянные —

друзей, во рву ночном лежащих — золотом.

Раскинешь крылья ты — а под лопатками —

под старым ватником — одно сияние…

В кармане — сахар: собакам — сладкое.

Живому требуется подаяние.

И в чахлом ватнике, через подъезда вонь,

ты сторожить идешь страну огромную –

Гудки фабричные над белой головой, да речи тронные, да мысли темные,

Да магазинные врата дурманные, да лица липкие — сытее сытого,

Да хлебы ржавые да деревянные, талоны, голодом насквозь пробитые,

Да бары, доверху набиты молодью —

как в бочке сельдяной!.. – да в тряпках радужных,

Да гул очередей, где потно — походя —

о наших мертвых, о наших раненых,

О наших храмах, где — склады картофеля!

О наших залах, где — кумач молитвенный!

О нашей правде, что — давно растоптана,

но все живет — в петле, в грязи, под бритвою…

И сам, пацан еще — с седыми нитями, –

горбатясь, он глядит — глядит в суть самую…

ПРОРОК, ВОССТАНЬ И ВИЖДЬ! Тобой хранимые.

Перед вершиною — и перед ямою.

ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА

Подлодками уходят боты

Во грязь родимую, тугую.

Такая жизнь: свали заботу,

Ан волокут уже другую.

Старуха – сжата рта подкова –

Несет комок смертельно белый.

Твердят: вначале было Слово.

Нет! – крик ребячий – без предела.

Горит листва под сапогами.

Идут ветра машинным гулом.

Внезапно церковь, будто пламя,

На крутосклоне полыхнула!

Комок орет и руки тянет.

Авось уснет, глотнув кагора!..

А жизнь прейдет, но не престанет

Среди осеннего простора.

А за суровою старухой,

Несущей внучку, как икону, –

Как два голубоглазых духа –

Отец и мать новорожденной.

Они не знают, что там будет.

Нагое небо хлещут ветки.

Они идут, простые люди,

Чтоб соблюсти обычай предков.

Молодка в оренбургской шали,

Чьи скулам – сурика не надо,

Все молится, чтоб не дышали

Дожди на плачущее чадо.

Чтоб молоко в грудях пребыло.

Чтобы еще родились дети.

Чтоб мужа до конца любила.

Чтоб мама пожила на свете.

Чтоб на бугре, в веселом храме,

Для дочки таинство свершили…

А осень возжигала пламя,

Чтоб мы в огне — до Снега – жили.

СТАРУХА В КРАСНОМ ХАЛАТЕ. ПАЛАТА РЕМИССИИ

Глаза ее запали.

Рука ее худа –

На рваном одеяле –

Костистая звезда.

Бессмертная старуха!

Напялишь ты стократ –

И в войны, и в разруху –

Кровавый свой халат.

Над выдохами пьяни,

Над шприцами сестер –

Ты – Анною Маньяни –

Горишь, седой костер.

Ты в жизни все видала.

Жесть миски губы жжет.

Мышиным одеялом

Согреешь свой живот.

Ты знаешь все морозы.

Ты на досках спала,

Где застывали слезы,

Душа – торосом шла.

Где плыли пальцы гноем.

Где выбит на щеках

Киркою ледяною

Покорный рабий страх…

О, не ожесточайся!

Тебя уж не убьют –

Остылым светит чаем

Последний твой приют.

Так в процедурной вколют

Забвенье в сгиб руки –

Опять приснится поле,

Где жар и васильки…

И ты в халате красном,

Суглоба и страшна –

О как же ты прекрасна

И как же ты сильна

На том больничном пире,

Где лязганье зубов,

В больном безумном мире,

Где ты одна – любовь –

Мосластая старуха

С лицом, как головня,

Чья прядь за мертвым ухом

Жжет языком огня,

Чей взор, тяжел и светел,

Проходит сквозь людей,

Как выстрелами – ветер

По спинам площадей!

Прости меня, родная,

Что я живу, дышу,

Что ужаса не знаю,

Пощады не прошу,

Что не тугую кашу

В палате душной ем,

Что мир еще не страшен,

Что ты одна совсем.

***

Прощай, милый!

Я была тебе Божья Матерь.

За свежей могилой

Расстелешь на земле белую скатерть.

И все поставишь богато –

Рюмки крови и хлебы плоти,

А я мир твой щедрый, проклятый

Окрещу крылом – птица в полете.

СУМАСШЕДШИЙ ДОМ

Устав от всех газет, промасленных едою,

Запретной правоты, согласного вранья,

От старости, что, рот намазав, молодою

Прикинется, визжа: еще красотка – я!.. –

От ветра серого, что наземь валит тело,

От запаха беды, шибающего в нос, –

Душа спастись в лечебнице хотела!

Врачам – лечь под ноги, как пес!

Художник, век не кормленый, не спавший.

Малюющий кровавые холсты.

Живущий – или – без вести пропавший –

За лестничною клеткой черноты,

Все прячущий, что невозможно спрятать –

За печью – под кроватью – в кладовой –

Художник, так привыкший быть проклятым!

В больнице отдохни, пока живой.

И, слава Богу, здесь живые лица:

Пиши ее, что, вырвав из петли,

Не дав прощеным сном темно забыться,

В сыром такси сюда приволокли;

А вот, гляди, – небрит, страшнее зэка,

Округ горящих глаз – слепая синева, –

Хотел, чтоб приняли его за человека,

Да человечьи позабыл слова!

А этот? – Вобла, пистолет, мальчонка,

От внутривенного – дрожащий, как свеча,

Крича: "Отбили, гады, все печенки!.." –

И сестринского ищущий плеча, –

Гудящая, кипящая палата,

Палата номер шесть и номер пять!

Художник, вот – натура и расплата:

Не умереть. Не сдрейфить. Написать.

На плохо загрунтованном картоне.

На выцветшей казенной простыне.

Как в задыханье – при смерти – в погоне –

Покуда кисть не в кулаке – в огне!

И ты, отец мой, зубы сжав больные,

Писал их всех – святых и дорогих –

Пока всходили нимбы ледяные

У мокрых щек, у жарких лбов нагих!

И знал ты: эта казнь – летописанье –

Тебе в такое царствие дана,

Где Времени безумному названье

Даст только Вечность старая

одна.

МАНИТА И ВИТЯ

А там? – Корява, как коряга, а профиль – траурный гранит,

Над сундуком горбатой скрягой Манита гневная сидит.

Манита, скольких ты манила! По флэтам, хазам, мастерским –

Была отверженная сила в тех, кто тобою был любим.

А ты? Летела плоть халата. Ветра грудей твоих текли.

Пила! Курила! А расплата – холсты длиною в пол-Земли.

На тех холстах ты бушевала ночною водкой синих глаз!

На тех холстах ты целовала лимон ладони – в первый раз…

На тех холстах ты умирала: разрежьте хлебный мой живот!

На тех холстах ты воскресала – волос гудящий самолет…

Художницей – худой доскою – на тех холстах бесилась ты

Кухонной, газовой тоскою, горелой коркой немоты!

Миры лепила мастихином, ножом вонючим сельдяным!