В академический подвал и на чердак, где топят печку
Подрамником! Где целовал натурщицу – худую свечку!
Рогожа драная, шерстись! Шершаво на пол сыпьтесь, клубни!
И станет прожитая жизнь безвыходней и неприступней.
И станет будущая боль громадным, грубым Настоящим –
Щепотью, где замерзла соль, ножом – заморышем ледащим,
Друзьями, что в виду холста над паром жадно греют руки,
И Радостью, когда чиста душа – вне сытости и муки.
***
История – кровь меж завьюженных шпал.
Владыке рабы его кланялись в пояс!
А там, на вокзале прогорклом, стоял
Товарный, забитый соломою поезд.
До Мурманска ехали, там – кораблем.
Он щепкой висел в Ледовитом, огромном…
“Ну что же, ребята!” – “А коли помрем?..”
“Но прежде на славу построим хоромы!..”
Мороз в корабельные щели проник,
Хоть их дымом пахнущей паклей забили.
И Маточкин Шар назывался пролив,
Который в слезах они так материли…
И все это были НАРОДА ВРАГИ –
Пред ликом голодным седого Простора,
Пред нимбом серебряным светлой пурги,
Объемлющей равно начдива и вора.
И плотник глазастый, с усами Христа,
Блевал прямо на пол железного трюма.
И новая жизнь поднималась, чиста,
Над Новой Землею, глядящей угрюмо.
ПРОРОК
Лицо порезано ножами Времени. Власы посыпаны крутою солью.
Спина горбатая — тяжеле бремени. Не разрешиться живою болью.
Та боль — утробная. Та боль — расейская. Стоит старик огромным заревом
Над забайкальскою, над енисейскою, над вычегодскою земною заметью.
Стоит старик! Спина — горбатая. Власы — серебряны. Глаза — раскрытые.
А перед ним — вся жизнь проклятая, вся упованная, непозабытая.
Все стуки заполночь. Котомки рваные.
Репейник проволок. Кирпич размолотый.
Глаза и волосы — уже стеклянные —
друзей, во рву ночном лежащих — золотом.
Раскинешь крылья ты — а под лопатками —
под старым ватником — одно сияние…
В кармане — сахар: собакам — сладкое.
Живому требуется подаяние.
И в чахлом ватнике, через подъезда вонь,
ты сторожить идешь страну огромную –
Гудки фабричные над белой головой, да речи тронные, да мысли темные,
Да магазинные врата дурманные, да лица липкие — сытее сытого,
Да хлебы ржавые да деревянные, талоны, голодом насквозь пробитые,
Да бары, доверху набиты молодью —
как в бочке сельдяной!.. – да в тряпках радужных,
Да гул очередей, где потно — походя —
о наших мертвых, о наших раненых,
О наших храмах, где — склады картофеля!
О наших залах, где — кумач молитвенный!
О нашей правде, что — давно растоптана,
но все живет — в петле, в грязи, под бритвою…
И сам, пацан еще — с седыми нитями, –
горбатясь, он глядит — глядит в суть самую…
ПРОРОК, ВОССТАНЬ И ВИЖДЬ! Тобой хранимые.
Перед вершиною — и перед ямою.
ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА
Подлодками уходят боты
Во грязь родимую, тугую.
Такая жизнь: свали заботу,
Ан волокут уже другую.
Старуха – сжата рта подкова –
Несет комок смертельно белый.
Твердят: вначале было Слово.
Нет! – крик ребячий – без предела.
Горит листва под сапогами.
Идут ветра машинным гулом.
Внезапно церковь, будто пламя,
На крутосклоне полыхнула!
Комок орет и руки тянет.
Авось уснет, глотнув кагора!..
А жизнь прейдет, но не престанет
Среди осеннего простора.
А за суровою старухой,
Несущей внучку, как икону, –
Как два голубоглазых духа –
Отец и мать новорожденной.
Они не знают, что там будет.
Нагое небо хлещут ветки.
Они идут, простые люди,
Чтоб соблюсти обычай предков.
Молодка в оренбургской шали,
Чьи скулам – сурика не надо,
Все молится, чтоб не дышали
Дожди на плачущее чадо.
Чтоб молоко в грудях пребыло.
Чтобы еще родились дети.
Чтоб мужа до конца любила.
Чтоб мама пожила на свете.
Чтоб на бугре, в веселом храме,
Для дочки таинство свершили…
А осень возжигала пламя,
Чтоб мы в огне — до Снега – жили.
СТАРУХА В КРАСНОМ ХАЛАТЕ. ПАЛАТА РЕМИССИИ
Глаза ее запали.
Рука ее худа –
На рваном одеяле –
Костистая звезда.
Бессмертная старуха!
Напялишь ты стократ –
И в войны, и в разруху –
Кровавый свой халат.
Над выдохами пьяни,
Над шприцами сестер –
Ты – Анною Маньяни –
Горишь, седой костер.
Ты в жизни все видала.
Жесть миски губы жжет.
Мышиным одеялом
Согреешь свой живот.
Ты знаешь все морозы.
Ты на досках спала,
Где застывали слезы,
Душа – торосом шла.
Где плыли пальцы гноем.
Где выбит на щеках
Киркою ледяною
Покорный рабий страх…
О, не ожесточайся!
Тебя уж не убьют –
Остылым светит чаем
Последний твой приют.
Так в процедурной вколют
Забвенье в сгиб руки –
Опять приснится поле,
Где жар и васильки…
И ты в халате красном,
Суглоба и страшна –
О как же ты прекрасна
И как же ты сильна
На том больничном пире,
Где лязганье зубов,
В больном безумном мире,
Где ты одна – любовь –
Мосластая старуха
С лицом, как головня,
Чья прядь за мертвым ухом
Жжет языком огня,
Чей взор, тяжел и светел,
Проходит сквозь людей,
Как выстрелами – ветер
По спинам площадей!
Прости меня, родная,
Что я живу, дышу,
Что ужаса не знаю,
Пощады не прошу,
Что не тугую кашу
В палате душной ем,
Что мир еще не страшен,
Что ты одна совсем.
***
Прощай, милый!
Я была тебе Божья Матерь.
За свежей могилой
Расстелешь на земле белую скатерть.
И все поставишь богато –
Рюмки крови и хлебы плоти,
А я мир твой щедрый, проклятый
Окрещу крылом – птица в полете.
СУМАСШЕДШИЙ ДОМ
Устав от всех газет, промасленных едою,
Запретной правоты, согласного вранья,
От старости, что, рот намазав, молодою
Прикинется, визжа: еще красотка – я!.. –
От ветра серого, что наземь валит тело,
От запаха беды, шибающего в нос, –
Душа спастись в лечебнице хотела!
Врачам – лечь под ноги, как пес!
Художник, век не кормленый, не спавший.
Малюющий кровавые холсты.
Живущий – или – без вести пропавший –
За лестничною клеткой черноты,
Все прячущий, что невозможно спрятать –
За печью – под кроватью – в кладовой –
Художник, так привыкший быть проклятым!
В больнице отдохни, пока живой.
И, слава Богу, здесь живые лица:
Пиши ее, что, вырвав из петли,
Не дав прощеным сном темно забыться,
В сыром такси сюда приволокли;
А вот, гляди, – небрит, страшнее зэка,
Округ горящих глаз – слепая синева, –
Хотел, чтоб приняли его за человека,
Да человечьи позабыл слова!
А этот? – Вобла, пистолет, мальчонка,
От внутривенного – дрожащий, как свеча,
Крича: "Отбили, гады, все печенки!.." –
И сестринского ищущий плеча, –
Гудящая, кипящая палата,
Палата номер шесть и номер пять!
Художник, вот – натура и расплата:
Не умереть. Не сдрейфить. Написать.
На плохо загрунтованном картоне.
На выцветшей казенной простыне.
Как в задыханье – при смерти – в погоне –
Покуда кисть не в кулаке – в огне!
И ты, отец мой, зубы сжав больные,
Писал их всех – святых и дорогих –
Пока всходили нимбы ледяные
У мокрых щек, у жарких лбов нагих!
И знал ты: эта казнь – летописанье –
Тебе в такое царствие дана,
Где Времени безумному названье
Даст только Вечность старая
одна.
МАНИТА И ВИТЯ
А там? – Корява, как коряга, а профиль – траурный гранит,
Над сундуком горбатой скрягой Манита гневная сидит.
Манита, скольких ты манила! По флэтам, хазам, мастерским –
Была отверженная сила в тех, кто тобою был любим.
А ты? Летела плоть халата. Ветра грудей твоих текли.
Пила! Курила! А расплата – холсты длиною в пол-Земли.
На тех холстах ты бушевала ночною водкой синих глаз!
На тех холстах ты целовала лимон ладони – в первый раз…
На тех холстах ты умирала: разрежьте хлебный мой живот!
На тех холстах ты воскресала – волос гудящий самолет…
Художницей – худой доскою – на тех холстах бесилась ты
Кухонной, газовой тоскою, горелой коркой немоты!
Миры лепила мастихином, ножом вонючим сельдяным!