Полиция располагала точным временем смерти и чеком за проезд по скоростной трассе. Я предположил, что при желании они могли бы установить место смерти с достаточной степенью вероятности. Возможно, они намеренно решили создать некую «туманность».
– То есть если я что-нибудь выясню, то должен вам сообщить.
– Мы будем признательны.
Не уверен, что копы озвучили истинную причину своего визита. Может быть, они полагали обнаружить у меня Оситу.
Я затушил сигарету.
– А этот Осита, он из Нагано?
– Нет, из Токио.
– Господа, вы наведывались ко мне уже дважды. У вас какие-то подозрения на мой счет.
– С чего бы нам вас подозревать? Вероятно, вы шутите, – сказал детектив, глядя на меня в упор. Его взгляд подтверждал мою правоту.
– Бывайте.
– Мы ценим ваше сотрудничество.
Детективам больше добавить было нечего. С легким кивком они удалились, пробираясь по талому снегу.
Я смотрел на раскинувшиеся вдалеке горы. Пива мне не хотелось. Я решил не пить, пока ленточка на руке. В отношении заведенных правил я был строг – другое дело, что редко их себе устанавливал.
Я потянулся к телефону.
– Есть хочется.
– Ты не пил, да?
– Поможешь мне снять ленточку?
Я повесил трубку, не дожидаясь ответа.
3
Шли дни, и я все лучше понимал, что такое закончить картину. Это значит, что дальше жить незачем – лучше бы я ее вообще не заканчивал.
Я очень старался найти силы для очередного полотна – тщетно. Одновременно я закончил два полотна: одно – в хижине Акико, второе – в мастерской на втором этаже.
Нуждался ли я в очередной картине? Никаких определенных мыслей у меня не было. Я выплеснулся на полотно весь, превратившись в пустой сосуд. Теперь можно браться за что угодно – или вообще ни за что не браться.
По утрам, поднявшись с постели, я выходил на пробежку. Это была всего лишь привычка, но привычка, которой жаждала каждая клеточка тела. Регулярные пробежки, с одной стороны, приводят организм в хорошую форму, а с другой – чего-то тебя лишают. Впрочем, по некотором размышлении я понял, что не боюсь лишиться этого «нечто». Необъяснимое чувство.
Еще у меня появилась другая привычка.
Каждый вечер я наведывался в хижину Акико. Где-то с час до ужина я сидел в кресле и смотрел в пустоту, позируя для художницы. Она рисовала теми самыми стеками для красок, которые я вытачивал. Освоиться ей было сложно. Она раздражалась, кричала, выходила из себя и даже ломала стеки. Я молчал – самое лучшее, что можно было сделать в подобной ситуации. Единственное, чему она могла бы у меня поучиться, – технике, но и этому не было надобности ее учить – не потому, что она в совершенстве ею владела, а потому, что от ее картин этого не требовалось.
Акико испортила три полотна. Каждый раз, когда я приходил к ней, на подрамник было натянуто новое, девственно чистое полотно.
Где-то с час девушка накладывала на полотно краски, потом истощалась и умолкала. Замирала перед холстом, печально созерцая цвета и не проявляя ни намека на движение.
Ровно через час я поднимался, уходил на кухню и начинал готовить ужин. Все необходимое лежало наготове – Акико не забывала об этом позаботиться, поэтому мне оставалось лишь нанести завершительные штрихи. В тридцать минут я запросто укладывался.
После ужина я возвращался к себе в хижину. С тех пор как Акико взялась рисовать меня, сексом мы занимались лишь раз. Она не противилась. По правде говоря, в сексе она искала спасения, ей хотелось подчинить страсть.
– Не получается.
Акико дважды это повторила. Я не отвечал – разве что улыбкой. В ее замечании пока не было ни крика, ни стона – скорее оно напоминало некий призыв.
Девушка рисовала мой портрет, хотя на самом деле рисовала свое сердце. И она это знала, как знала и то, что ей просто необходимо прийти к решению самостоятельно. Она лишь вздыхала, не проронив ни слова.
К себе я возвращался один, на машине, и, сидя за рулем, твердил «не получается», пытаясь поймать ее интонацию. Я был опустошен, выжат как лимон. Я знал это, и знал, почему так случилось, но не знал одного: что теперь делать.
Стремительно близился конец года.
Это чувствовалось в городе, куда я заезжал за покупками. По какой-то причине люди к концу года становились более суетливыми. Я часто задавался вопросом, почему так происходит. Сам я успел выбраться за покупками лишь дважды, и хотя каждый раз набирал массу всего, денег из оставленной Нацуэ суммы потратил всего ничего. Мне даже смотреть на них было противно.
В полдень тридцатого перед хижиной остановился полноприводной микроавтобус.
Из автомобиля вышел Койти Осита в лыжном костюме, что выглядело совершенно нелепо. Снега в округе почти не осталось, если не считать пары склонов, куда не попадало солнце.
– Эй! – окликнул меня Осита, как старого знакомого. Первая мысль была: ищет ли его полиция. Даже если за ним и гонялись, Осита не показывал виду. Он производил впечатление лыжника, подъехавшего на курорт в ожидании сезона.
– Местами снега в метр нанесло, а здесь, сэнсэй, – только стужа.
– Нравится ходить на лыжах?
– Никогда не пробовал. За мной гонятся, вот и вырядился. В горах в такой одежде тебя ни в чем не заподозрят.
– Понятно.
– Я остановился в большом отеле. Так служащий извинился, что снега нет. Можно подумать, это его личный просчет.
На пороге Осита сковырнул с подошвы налипшую грязь.
– Хотите войти?
– А нельзя?
– С тех самых пор, как я увидел ваше лицо, меня не оставляли дурные предчувствия – как если ждешь кого-то, и он в конце концов появляется.
– Вы меня ждали. Это правда.
– Ну, уж это мне решать.
– Не говорите ерунды, сэнсэй. На вас это не похоже. Совсем не похоже.
– Даже так?
– Я взялся не сам по себе. Я пришел по зову вашего сердца.
– Удобная отговорка. Думаете, этим все сказано? Эх, как же вы еще молоды.
– Уже нет. Поэтому и пришел. Я начал рисовать. Слова – ложь, стоит их только произнести, они обращаются в вымысел. А вот с рисунками все по-другому. Вот что я понял. Только рисовать куда сложнее, чем писать или говорить.
– Любой ребенок умеет рисовать.
– Тогда жаль, что я уже вырос. Я действительно пришел из вашего сердца. То полотно в токийской галерее – там нарисовано то, что лежит у меня на сердце. Мое сердце и ваше, они одинаковы.
– В таком случае мне вас очень жаль.
– Я зайду.
Не дожидаясь приглашения, Осита разулся и прошел в гостиную. Ростом он был с меня, только несколько более сухощав.
Я подкинул в огонь поленце, и Осита молча смотрел, как его окутывает пламя. Пламя разгораться не спешило, хотя и ухало жаром. Языки пламени дрожали и покачивались, точно живые.
Я достал из холодильника две банки пива. Из спиртного я ничего, кроме пива, теперь не употреблял. Меня просто не тянуло на крепкое.
– Я вижу то, что мне хочется нарисовать, и рисую в воображении. А на бумаге не получается – не знаю почему. Чтобы нарисовать, мне надо увидеть.
– А зачем вообще рисовать?
– Вы говорите загадками, сэнсэй. Многое наболело на душе – хочется излить, сказать, выразить. Кричать об этом, ругаться, молиться. Вы же именно потому и рисуете.
– Я сейчас неживой. Отсюда и мысли.
– Понимаю. Вы сейчас погрузились в сон, это имелось в виду? Значит, я пришел, чтобы вас разбудить. В тот самый миг, когда я увидел ваше лицо, я понял, зачем я здесь. А про сердце – выдумка.
– Хотите выпить?
– Конечно, раз предлагаете.
Осита, опередив меня, протянул руку к пиву и сдернул крышку. Я закурил. Пиво я достал по привычке – пить мне особенно не хотелось.
Еще мне не хотелось расспрашивать о Номуре. Меня охватило смутное чувство, что этот человек, Осита, действительно возник из моего сердца. И вообще что он изначально был частью моего сердца, еще до того, как я его увидел, только я заметил это лишь теперь. Наверно, и Номуру убил тот, кто пришел по велению моего сердца.
– Вы сказали, что рисуете.
– Хотите взглянуть?
– Несите.
– У меня с собой.
Осита достал альбом размером с большой блокнот. Он носил его в заднем кармане брюк, наподобие бумажника.
На первой странице были наброски: различные формы и узоры, нарисованные обычной шариковой ручкой один поверх другого. Глядя на них, я видел, что вместе они составляют цельную картину, и мне это никоим образом не казалось странным. Меня даже охватило некое подобие ностальгии.
Второй набросок представлял собой переплетение линий, выведенных с тщательностью, но в то же время без нажима, и в совокупности они напоминали темную массу.
На третьем и четвертом набросках были также линии, но проведенные разными ручками. Линии отличались не только по толщине, темноте и изогнутости, но и настроением, тем, что я за неимением лучшего слова назвал бы пылом.
Закрыв альбом, я швырнул его на стол.
– Осита, если вам одиноко, так и скажите, без обиняков. Не надо чертить линии вокруг да около.
– Да? А как насчет ваших линий, сэнсэй?
– Я пытаюсь себя преодолеть.
– Я тоже.
– Вам нужно попытаться.
– Слова мне не подчиняются. Я не могу высказать, что у меня на уме. Меня давно уже мучают эти воспоминания. У вас на втором этаже, в мастерской, есть картина. Можно посмотреть?
– Валяйте.
Осита не вскочил на ноги тут же. Он кидал взгляды на пламя в очаге, будто взвешивая «за» и «против». Наконец, осушив до дна банку пива и смяв ее в руке, он направился наверх.
Со второго этажа не доносилось ни звука. Тишину нарушало лишь тихое потрескивание поленец в камине.
Я потянул колечко на пивной банке и стал медленно пить. Меня одолевали случайные образы: как Осито рвет в клочки портрет Акико. Впрочем, они были безболезненны.
Допив пиво, я поднялся на второй этаж. Осита сидел на полу перед портретом Акико и хныкал как дитя. Моего появления он даже не заметил.