– Это не проблема.
Я сунул в губы сигарету и стал шарить по карманам в поисках зажигалки. Так и не смог найти.
3
Три дня пробежек, и я снова в форме.
По пути я замечал массу всего интересного. Бег перестал причинять боль, и я ясно осознал, что со мной стряслось. Еще я стал замечать малейшие изменения в раскинувшейся вокруг белоснежной глади в зависимости от вида и состояния нового снега и снега, опавшего накануне с веток. Такие вещи отпечатывались в рассудке как-то сами собой, не приходилось обращать на них внимание.
Ко мне вернулась наблюдательность, но опустошение, завладевшее сердцем, не отпускало. Холст в мастерской оставался по-прежнему белым, и мне казалось, что это самый подходящий для него цвет.
Приняв душ, я выпил баночку пива и до вечера сидел перед камином, подкидывая поленце за поленцем и ни о чем особенном не думая. На обед я купил хлеб, яйца и овощи. То же – на ужин. Потом поехал к Ахико.
На полотне Акико появилось мое лицо. Обычно переход от абстракции к предметному искусству на одном полотне практически невозможен, однако молодая художница покрыла разрыв одним прыжком. Она передала мой образ в виде абстрактных цветов и линий, а лицу дала возможность обрести свои естественные черты.
– О чем ты думала? – полюбопытствовал я, глядя на полотно.
– Не знаю. Как-то само собой получилось.
– Тебе не показалось это странным?
– Да, непривычно, но не жутко. Правдоподобно. Сам я никогда не пробовал совмещать абстракцию с изобразительностью, да и не помышлял об этом. Стоило глазу уловить на полотне нечто реальное, и картина становилась вполне конкретной.
– Поразительно.
Любой художник смотрит на полотно. Различие между абстракцией и предметной живописью в том и состоит, уловит ли взгляд то, что скрывается за картиной.
– Будешь продолжать в том же духе?
– Да, интересно, что из этого всего выйдет.
Я вполне разделял поглощенность Акико. Не знаю, от чего она пыталась исцелиться – у каждого есть что-то свое.
– Сэнсэй, что не так?
– В каком смысле?
– Ты – будто море в штиль, как озерная гладь.
– Скорее как болото. Ветер подует – и ряби не останется.
– Со всеми бывает.
– Бывает. Просто настала моя очередь.
Акико не интересовалась портретом, на котором я запечатлел ее обнаженной.
Может, он сейчас висит в какой-нибудь токийской галерее. Возможно, его уже приобрел какой-нибудь незнакомец.
Акико приспособила под себя деревянные стеки, которые я дал ей. Теперь с ними было удобнее обращаться: они стали тоньше и гибче.
На Акико интересно было смотреть. Она стояла у холста и будто пряла бесконечную окрашенную нить, сматывала и распускала, словно вязала кружево. Казалось, что эта нить исходит из самого ее существа, и девушка отматывает нить собственной жизни. Я смотрел и удивлялся, как такое удается столь молодому существу.
У меня пока не было чувства, что я «отматываю» свою жизнь. Жизнь, конечно, уходила, но пока об этом не думалось. Как только начнешь воспринимать живопись подобным образом, холст окончательно пожрет тебя. Подспудно я этого боялся. Я рисовал не ради смерти – ради жизни. По крайней мере хотелось надеяться.
Вот так Акико отмеряла свою жизнь, а мне хотелось схватить ее за руку, сказать: «Брось!» И все же не стал я этого делать: вроде как таилось во мне недоброе желание стать свидетелем ее конца.
Старое – основа всего нового. Я в это верил, но свою жизнь разрушать мне не хотелось. Через час работы художница становилась тихой и изможденной. И все равно исходила от нее какая-то удовлетворенность. Лицо ее стало умиротворенно, как после секса. Невидящий взгляд был устремлен в пустоту.
Теперь девушка была не той, что прежде. От нее исходила некая одержимость. Я вызвал ее на свет божий, а Акико ее вскормила. Невозможно было вообразить, во что вырастет этот монстр.
Я топил горе в вине и даже убил кого-то, но гибнуть сам не торопился. Собственная одержимость меня не интересовала, она – пустое.
В кокон я решил больше не возвращаться. Мы с хозяйкой поужинали, позанимались сексом, а потом я вернулся к себе и лег спать. Было у меня смутное ощущение, что сейчас девушке нужно побыть одной.
Как и в прошлый раз, я возвращался по заснеженной дороге темной ночью.
Неожиданно на крыльце появился силуэт. Подсознательно я был к этому готов: каждый вечер, подъезжая к дому, я предполагал, что рано или поздно такое случится, а потому неожиданностью его появление для меня не стало.
– Эй, – сказал я, открывая дверь. – Давно здесь кукуешь?
– Как стемнело.
Осита говорил глухим сиплым голосом, как у старика.
Он прождал на морозе более пяти чесов: термометр показывал минус шесть. Осита был в своем лыжном облачении и не столь опрятен, как раньше.
– А машину где оставил? – спросил я, сразу подумав о полицейских шпиках. Впрочем, стояла середина января, да и у легавых, пожалуй, не так много свободного времени.
– Я на поезде приехал, а от станции – на такси.
– А-а, ясно.
– В Токио наведывался.
Прокурор выписал ордер на его арест. Долго ли способен скрываться человек, объявленный в розыск?
– Заходи.
– Может, не стоит?
– Ты что же, решил, я тебя на морозе оставлю?
– Я как раз подумывал вырыть снежное логово.
– Прорыть в сугробе нору, как бедствующий исследователь?
Осита кивнул. Ему даже в голову не приходило, что я шучу.
– Ну теперь-то ты меня дождался.
Я зашел в прихожую, следом безмолвно шагнул Осита.
Я не стал по своему обыкновению включать обогреватели. Вместо этого подкинул в камин поленец. С походным видом Оситы больше увязывался как раз этот способ прогреть комнату.
Знакомец пришел налегке, если не считать небольшой сумки, которую он молча оставил в углу. Разгорелись поленья.
– Давай за огнем приглядывай. Заметишь, что гаснет, – повороши дрова, дай огню воздуха.
Осита кивнул.
Я направился в кухню, вынул из воды стебли сельдерея, стряхнул лишнюю влагу. К ним взял соли, пару бокалов, бутыль виски и вернулся в гостиную.
Гость сидел у очага, устремив взгляд в огонь: в очаге весело плясали языки пламени. Надо, чтобы первые поленья прогорели, тогда огонь уже не погаснет, а до тех пор за ним нужен глаз да глаз.
Я подкинул в огонь еще поленце. Без обогревателей температура в комнате повышалась медленно. Осита не спешил раздеваться: на нем было лыжное облачение и длинный объемный шарф вокруг шеи. Пока он рискнул снять только перчатки.
– Выпей. В такую погоду полезно как следует изнутри прогреться.
Я налил в бокалы виски, надломил стебель сельдерея, посыпал его солью и принялся жевать. Мне так нравилось.
– Ишь ты. Аппетитно. Можно попробовать?
– Валяй.
– Только сначала руки помою.
– Умывальник там. А за ним – ванная. Открой краник с красной точкой, спусти немного воды, потом теплая потечет.
– По мне так холодная лучше. Я уж привык мыть руки холодной водой. А мыло можно взять?
Осита удалился в ванную и долго оттуда не выходил.
Когда он наконец появился, я взглянул на его руки, покрасневшие от холода. Он все грел их перед очагом, то и дело потирая.
– Хочется огня.
– Что в нем такого особенного?
– Он все время меняет форму.
– А ведь верно.
Впрочем, гость не сказал, хорошо это или плохо. Он протянул руку к бокалу: пальцы онемели от холода.
– Ты у сельдерея ешь только черешки?
– Да, пожалуй, что так.
– Ну и я тогда буду.
Осита крякнул, откусывая от стебля. У основания стебель был желтоват, и я его не ел – мягкий и невкусный. Моему знакомцу он, похоже, тоже не полюбился.
4
Когда я вернулся с пробежки, Осита все еще сидел перед очагом.
Прошлой ночью его быстро сморило от выпивки, и он заснул у камина, так и не доев свой сельдерей. Сон его был беспокоен. Когда я с утра проснулся, хижина совсем согрелась, огонь догорал. Языки пламени плясали уже не так резво, я пошерудил угли и подкинул свежих поленец.
У камина вполне можно было спать – достаточно было укрыться одеялом.
Приняв душ, я принес две банки пива и предложил Осите.
– Что ты видишь, когда бегаешь, сэнсэй?
– Почему интересуешься?
– Это же все не ради здоровья.
– Ты прав. Здоровье тут ни при чем.
– Мне и в голову не приходило бегать.
– А у меня всю жизнь тяга к движению.
На мне был купальный халат, на голове – банное полотенце.
Я не слишком беспокоился, что нагрянут полицейские. Проходили дни: вполне возможно, что по их предположениям предмет поисков перестал иметь ко мне отношение.
– Хорошо выглядишь. Похож на боксера перед боем.
– Скорее уж после.
– Потому что с пивом?
– Наверно.
Осита засмеялся. Первый раз я это видел. Сквозь улыбку проступала глубокая грусть, это было нестерпимо видеть.
Скиталец вполне органично вписывался в интерьер с очагом. Верно, этот человек пришел из моего сердца.
– Я видел твое полотно, сэнсэй.
– Законченная картина мне уже неинтересна.
– И даже та?
Как видно, Осита говорил о «Нагой Акико».
– Где она сейчас?
– Ты спросил как про живую. Правда, у нее будто своя душа.
Осита снова засмеялся.
– В токийской галерее. Туда она… переселилась. Я пошел другое полотно посмотреть и увидел ее. Какой-то человек хотел ее купить, но старший по галерее сказал, картина сама найдет себе хозяина – мол, его попросили тщательно подходить к отбору. Клиент, естественно, был взбешен.
Похоже, это сказала Нацуэ – никогда не собирался писать полотно, которое будет само выбирать себе владельца.
– Хотелось сесть перед портретом, да так и умереть. Я сделал над собой усилие, сумел-таки.
Я закурил. В жилах струилось пиво.
– Эта картина высасывает из людей жизнь. Теперь я понимаю, что имел в виду управляющий: она действительно выбирает владельца.