нточкой, "клюквочкой", шпорами и аксельбантами защитного цвета с металлическими висюльками.
Он себе очень нравился в таком виде. Он ликовал. Хотя в глубине души он и чувствовал смутно, что, может быть, с аксельбантами он слегка перехватил.
Именно в таком нарядном виде Петя прежде всего и предстал перед отцом.
Василий Петрович ютился в маленькой проходной комнате, которую нанимал в семье еврейского портного на Малой Арнаутской, в одном из самых бедных районов города.
Петя, конечно, не ожидал увидеть ничего хорошего, но он был поражен царившей здесь нищетой. В особенности его ошеломил тяжелый, застоявшийся воздух, насыщенный приторными запахами чеснока, фаршированной рыбы и еще чего-то в высшей степени свойственного еврейским портным, быть может, залежавшегося коленкора, конского волоса, холстины или какого-нибудь другого портновского приклада.
Здесь был вечный сумрак.
Чад. Пеленки. Дети. Гудение керосинки "Грец".
На столе с ногами сидел еврейский портной в железных очках и пейсах и шил.
Натыкаясь на детские горшочки и больно ударившись коленкой об угол большой чугунной швейной машины, Петя шагнул за ситцевую занавеску и увидел полуодетого отца, который сидел в пенсне на носу за своим письменным столом и, близоруко наклонившись над кипой бумаг, время от времени делал на полях аккуратные значки.
– Папочка!
– А, это ты, сынок. Садись куда-нибудь. Я сейчас.
Василий Петрович поставил еще один значок, похожий на квадратный корень, снял пенсне и весело посмотрел на сына, но, заметив его щегольской вид, умоляюще замигал глазами.
– Ты что это, Петруша? Уже выздоровел? Неужели опять на позиции?
И все лицо его, даже буро-малиновая шея, побледнело.
– Ну, до позиций еще далеко, – сказал Петя, усаживаясь на железную отцовскую кровать. – Да и вряд ли успею. Видать, война кончается.
Василий Петрович снова повеселел:
– Дай бог. Прекрасно. Ну, Петруша, рад тебя видеть. Спасибо, что навестил. А я тут, видишь ли, совсем недурно устроился. Удобно, а главное, дешево. Вполне по средствам. Тесновато, правда, но много ли человеку нужно?
Он чуть было не сказал "земли нужно", но сам испугался и пропустил слово "земли".
Петя увидел некоторые из их вещей, загромождавших всю эту каморку с грязными, очень старыми обоями со следами клопов.
Здесь были их умывальник с треснувшей мраморной доской, висячая бронзовая лампа из столовой, шкаф со знакомыми, но как бы сильно постаревшими книгами, бельевая корзина в виде бочки с кольцами, стенные часы, те самые, механизм которых отец каждый месяц собственноручно купал в керосине.
Из узлов выглядывали старые носильные вещи, между прочим Петин швейцарский плащ, с цепочкой вешалки, так живо напомнившей Пете бурю в горах, Марину, письмо с адресом.
Петя увидел большой, увеличенный с фотографии портрет матери в черной раме: на Петю слегка раскосыми японскими милыми глазами из-под челки смотрела молоденькая гимназистка в белом переднике и круглом отложном воротничке.
Мать смотрела на сына. И мать была года на три младше сына.
В углу висела семейная икона Бачей – спаситель с двумя поднятыми перстами, в серебряном фольговом окладе, с восковым свадебным флердоранжем за стеклом, и перед ней, совсем-совсем как в детстве, теплилась малиновая лампадка, а на стене слегка колебалась тень сухой пальмовой ветки.
Семья распалась, но Василий Петрович, как улитка, всюду носил на спине свой домик.
– Омниа меа мекум порто, – сказал отец, хрустя пальцами. – Все свое с собой ношу.
Петя хотел сообщить отцу, что женится, но промолчал, почувствовав странную неловкость.
– Получай, – торжественно проговорил он и с треском выложил на стол прямо на корректурные листы новенькую сторублевку.
– Что это?
– Матушка Екатерина.
– Зачем? – нерешительно, даже несколько испуганно спросил Василий Петрович.
– Бери, бери, старик, пригодится, – произнес Петя, изо всех сил стараясь под ненатуральным тоном какого-то доброго молодца скрыть чистое, радостное волнение сына, впервые в жизни приносящего отцу первые заработанные деньги.
Эти деньги были ценой его крови.
Василий Петрович сразу понял, что делалось в душе сына.
– Спасибо, мальчик, – сказал он просто и весело прихлопнул сторублевку своей старческой рукой с набухшими венами и вросшим в палец обручальным кольцом. – Ты меня, признаться, выручил. Теперь, знаешь ли, такая дороговизна, что на базар и не сунься.
Он обнял сына и по старой привычке поерошил ему волосы.
– А как же, так сказать, у тебя отношения с действующей армией? – спросил он, с тревогой заглядывая в глаза Пете. – Я вижу, ты уже поправился, и меня это тревожит. Неужели тебя опять потащат на эту муку?
Для "оборонца" подобные слова были весьма странными. Но, может быть, он уже стал "пораженцем"?
– А! – легкомысленно махнул рукой Петя. – Не думаю. Вряд ли. Дело идет к концу. Во всяком случае, пока меня не трогают. Живу себе в лазарете и в ус не дую.
– Ох, Петруша, Петруша…
Василий Петрович вздохнул, посмотрел на образ Христа-спасителя и перекрестился.
По-видимому, он уже и вправду стал "пораженцем".
– Ну, старик, так будь здоров. Теперь мы будем видеться часто, – сказал Петя, испытывая сильное желание поскорее выйти на свежий воздух, вон из этой трущобы.
Но вдруг что-то рванулось у него в сердце.
– Папочка! – воскликнул он, изо всех сил обняв отца за шею, и припал лицом к его голове, похожей на большое растрепанное гнездо.
Он стал осыпать поцелуями его шею, лицо, руки и, с трудом сдерживая слезы, выбежал по скрипучей лестнице на сумрачный двор, увешанный тряпками, где холодный октябрьский ветер раскачивал высохшие плети дикого винограда, обвивавшего проволоку, натянутую с наружной стороны щелистых, дощатых галерей с кое-где выбитыми стеклами.
Петя вскочил на дожидавшегося его извозчика и, купив на Дерибасовской в новом, военного времени, модном кондитерском магазине "Бонбон де Варсови" (то есть "Варшавские конфеты") десяток замечательных, очень дорогих пирожных, уложенных хорошенькой полькой серебряными щипцами в картонную коробочку, поскакал с визитом к тете.
У ворот на стене Петя увидел самодельную вывеску, извещавшую, что во дворе направо, ход вниз, открылась общедоступная библиотекачитальня для интеллигентных тружеников, спросить мадам Янушкевич.
Тут же по-детски была намалевана какая-то странная птица вроде курицы с растопыренными крыльями, в которой лишь человек с большой фантазией мог угадать изображение раскрытой книги.
От слов "мадам Янушкевич" Петя болезненно поморщился, но все же, решительно звеня шпорами, вошел во двор, повернул направо, спустился вниз, нашарил в потемках дверь, обитую рваной клеенкой, и сразу же очутился перед Татьяной Ивановной, которая в прическе валиком а-ля знаменитая исполнительница цыганских романсов Вяльцева сидела в пустой прихожей за маленьким столиком с ящиком библиотечной картотеки.
По-видимому, она терпеливо ожидала появления хотя бы одного интеллигентного труженика, желающего прочитать хорошую, полезную книгу или же новый журнал.
Сама же она с увлечением углубилась в "Одесскую почту", популярную копеечную газету Финкеля, изучая последний тираж серебряной лотереи, где можно было выиграть серебряный кофейный сервиз или же получить его полную стоимость наличными деньгами в банкирской конторе Бр. Куссис.
Услышав шаги, она проворно спрятала газету под себя и, согнав с лица горестное выражение несбывшихся надежд, посмотрела на Петю с той академической серьезностью, с которой, по ее мнению, должна смотреть владелица идейной библиотеки-читальни на своих интеллигентных клиентов.
– А, это ты! – сказала она таким тоном, как будто видела племянника каждый день, и губы ее тронула легкая, мимолетная улыбка.
Петя сразу понял причину этой улыбки. Она, конечно, относилась к шпорам, "клюкве", аксельбантам и второй звездочке на погонах.
– Да, да, вот представьте себе! – воскликнул Петя с вызовом, как бы отвечая тете на еще не заданный вопрос. – И совершенно не понимаю, чему вы, собственно, улыбаетесь?
– А я не улыбаюсь, – еще больше улыбаясь, сказала Татьяна Ивановна.
– Ах, тетя, вы всегда так! – жалобно промолвил Петя.
– Да я ничего. Валяй. Теперь все можно. Чем хуже, тем лучше.
– Вот… Позвольте вам, так сказать, преподнести, – поторопился Петя, чтобы избегнуть неприятного разговора. – Из "Бонбон де Варсови".
– Мерси. Ах, какая прелесть! Положи на стул. Спасибо, что хоть вспомнил.
– Я всегда…
– Воображаю.
Нет, тетя положительно была неисправима. В ее присутствии Петя всегда чувствовал себя в чем-то виноватым.
Но теперь он решил перейти в атаку.
– Ну, тетечка, как ваши интеллигентные читатели? Ходят в вашу библиотеку или предпочитают сидеть у Фанкони и торговать воздухом?
– Увы, мой друг, – сказала Татьяна Ивановна, печально разводя руками, – как видишь, пустыня.
– За все время ни одного человека?
– Ни одного.
Тут тетя сказала не всю правду. Был один посетитель: гимназист третьего класса из соседнего двора, пришедший в школьное время почитать седьмой выпуск "Пещеры Лейхтвейса". Но так как тетя не держала подобной дряни, то, вежливо шаркнув ногой, гимназист удалился.
– Вы фантазерка! – сказал Петя.
– Это – любимое выражение Василия Петровича, – грустно заметила Татьяна Ивановна. – Ты не знаком с моим супругом? Хочешь, я тебя представлю? Он будет очень рад. Сигизмунд Цезаревич! – крикнула она, постучав кулаком в перегородку. – Идите сюда!
В дверях из-за старой портьеры появился седой усатый поляк на подагрических ногах, в какой-то странной домашней куртке с бранденбурами. Он был похож на Дон-Кихота, но только в комнатных шлепанцах и с палочкой с резиновым наконечником.
Он чрезвычайно учтиво поздоровался с Петей, с явным одобрением осмотрел все его регалии, сказал комплимент с сильным польским акцентом и, милостиво, как король, улыбнувшись, удалился.