– Вообрази!
– Легко воображаю.
– Нет, это действительно, черт знает что! – вдруг закричал Василий Петрович. Он вскочил и ударил кулаком по столу с такой силой, что зеленая лампа вздрогнула и пустила струйку копоти. – Я буду писать Ленину!
– Да ведь что делать, если денег действительно нет?
– Как это нет? Вздор! Чепуха! Отговорка!
Василий Петрович забегал по холодной полуосвещенной комнате, оклеенной дорогими обоями, в старом пальто, накинутом на сюртук, стуча новыми башмаками, полученными в отделе народного образования по ордеру.
– Как это нет денег, когда сейфы банков набиты драгоценностями одесской буржуазии!
– Да, но они опечатаны ревкомом.
– Так их надо распечатать, вскрыть. Черт возьми, взломать, наконец! Употребить все ценности для великого, святого дела народного образования!
– Необходим специальный декрет, – сухо сказал Петя,
– Ты просто формалист, как и вообще все ваши комиссары! – воскликнул Василий Петрович. – Сейфы надо вскрыть. Вскрыть немедленно, без всяких там декретов и прочей формалистики. Вскрыть, взломать, взорвать динамитом…
– Значит, ты проповедуешь анархию?
– Да-с. Анархизм.
– Не думал я, что ты из оборонца так быстро сделаешься анархистом, – не мог удержаться, чтобы не съязвить, Петя.
Но Василий Петрович пропустил мимо ушей эту шпильку.
– Да. Я анархист и горжусь этим. Князь Кропоткин тоже анархист.
– Но ты не князь.
– Все равно.
– Впрочем, это даже не анархизм, а простой грабеж.
– Да-с. Грабеж!
Глаза Василия Петровича грозно блеснули. Очевидно, ему очень понравилось это слово – "грабеж".
– Грабь награбленное! – сказал он и победно посмотрел на сына.
– Ишь, старик, как ты развоевался, – добродушно заметил Петя, с нежностью глядя на взлохмаченную голову отца, на всю его петушистую фигуру в коротком учительском сюртучке с блестящими на локтях рукавами.
– Да. Развоевался, как ты изволишь выражаться.
– Воюй, пожалуйста. Но грабить нельзя.
– Ты думаешь? Даже на святое дело? Петя замялся:
– Во всяком случае, до особого декрета.
– Хорошо, – подумав, сказал Василий Петрович. – В таком случае надо незамедлительно обложить местную буржуазию самым жестоким налогом: банкиров, купчишек, домовладельцев, епархиальное духовенство. А если будут саботировать, то – к стенке! – вдруг крикнул он снова, еще сильнее стукнул кулаком по столу. – К стенке! Безжалостно ставить к стенке. Или публично вешать на фонарях!
– Ну, папа, ей-богу, ты больше роялист, чем сам король.
Но отец, высказав столь решительные и столь жестокие мысли, сам испугался.
– Ты думаешь? – кротко спросил он и снова, отбросив в стороны фалды сюртука, уселся за стол.
Петя лег спать в соседней комнате, на своей офицерской раскладушке, укрывшись поверх одеяла старым швейцарским плащом. Он долго не мог заснуть в этой чужой, холодной, богатой комнате с незнакомой мебелью. В полудремоте он слышал, как в комнате у отца быстро дрожит стеклянный абажур лампы – это Василий Петрович, строча пером, переписывал свой отчет.
Потом звуки дрожания абажура прекратились, и к Пете на цыпочках подошел отец. Он наклонился над ним, как бывало в детстве, поерошил своей большой, уже по-стариковски высохшей рукой его шевелюру, потом перекрестил и поцеловал в висок, подсунул под ноги съехавшее одеяло и плащ.
– Я не сплю, папочка, – сказал Петя.
– А ты спи, сынок, спи, – прошептал Василий Петрович. – Сон укрепляет. – И, став на колени, положил на плечо сына голову, от которой пахло сухими волосами, керосиновой копотью, нетопленной комнатой.
– Ты знаешь, – сказал он со вздохом, – это ведь я только так… бодрюсь… А на самом деле швах. Жизнь моя кончается, Почти уже кончилась… Береги же себя, Петруша. Мамочку твою уже давно призвал к себе бог. Теперь он призвал нашего Павлика… А я все еще живу… Стою, как старое дерево с наполовину обрубленными ветвями… И живу… Ах, Петруша, если бы можно было нам никогда не расставаться…
Видимо, он предчувствовал близкую разлуку с сыном.
39ВОЛНЫ, ЧАЙКИ, ВЕТЕР
В феврале немецкие войска начали наступление по всему фронту. На Украину вторглась почти полумиллионная армия германских и австро-венгерских оккупантов.
Через несколько дней в газетах был напечатан декрет Совета народных комиссаров, написанный Лениным: "Социалистическое отечество в опасности!".
В нем говорилось:
"Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы – банкирам, власть – монархии. Германские генералы хотят установить свой "порядок" в Петрограде и в Киеве. Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности".
В начале марта советские войска, защищавшие Одессу, уже дрались с немцами и австрийцами под Бирзулой и Балтой. Но силы были слишком неравны. Советские части вынуждены были отступить.
Петя снова вывел с запасных путей свой бронепоезд и, курсируя по железнодорожной линии Раздельная – Гниляково, бил по неприятельским эшелонам до тех пор, пока хватало снарядов, после чего по приказанию Перепелицкого взорвал бронепоезд и со всем его экипажем отошел в Ближние Мельницы.
Тем временем Одесский Совет вывозил из города военное имущество, ценности, архивы.
Из порта уводились караваны торговых судов.
Матросские и красногвардейские отряды уходили из города по Николаевскому шоссе, мимо Пересыпи, Лузановки, Крыжановки…
На дорогах появились беженцы.
Эвакуацию прикрывали военные корабли "Ростислав" и "Синоп".
В шквалистую, ветреную ночь на четырнадцатое марта германские и австро-венгерские части заняли город. Утром одесситы увидели в мглистом тумане на привокзальной площади колонны немцев и австрийцев в серо-зеленых шинелях, в глубоких стальных касках с маленькими рожками отдушин, в толстых сапогах с двойными швами, с незнакомыми, тяжелыми винтовками за плечами.
В привокзальном сквере, среди поломанных туй, дымились немецкие походные кухни и расхаживали немецкие кашевары с лужеными черпаками в полотняных, окровавленных фартуках поверх шинелей, делавших их похожими на толстых мясников.
Петя обошел стороной центральную часть города, уже занятую неприятелем, и через глухие приморские переулки вышел на берег между дачей "Отрада" и Малым Фонтаном, о чем было договорено еще ночью, когда Петя с остатками своего экипажа занимал последнюю позицию на выгоне за Ближними Мельницами.
Возле большой рыбачьей шаланды, приготовленной к спуску на воду, в утреннем тумане ходили несколько человек, среди которых Петя узнал Гаврика, Акима Перепелицкого и Мотю в теплом сером платке на голове. Здесь же был и Родион Иванович в своем обычном флотском бушлате. Его Петя узнал раньше всех, еще издали, по оранжево-черным георгиевским лентам, вьющимся на ветру.
– Бачей! Что же ты? Давай! – крикнул Гаврик.
Петя прыгнул с невысокого обрывчика прямо на прибрежную полосу и побежал по звенящей, гладко отшлифованной гальке, по кучам хрустящих мидий, перемешанных с матовыми кусочками бутылочного стекла, вытертого прибоем, к шаланде, куда Мотя бросала связки твердой, как дерево, тараньки, буханки солдатского хлеба, узелки с вареной картошкой.
После всего она сунула в ящик под кормой плоский дубовый бочоночек с пресной водой, заткнутый чобом, завернутым в тряпочку.
– А где же Колесничук?
– Он отходит со своими десантниками по Николаевской дороге.
Гаврик и Петя подошли к шаланде.
– С батькой попрощался? – спросил Гаврик.
– Где там! Не успел. Уже весь центр оцеплен немцами, а на Маразлиевской проверка документов и офицерские патрули. Не рискнул.
– И хорошо сделал. Попал бы в руки кому-нибудь из своих Заряницких – они бы тебя не помиловали. Ты вот что, Мотя, – обратился он к племяннице, – как только нас проводишь, прямо отсюда ходу на Маразлиевскую и передай Петькиному батьке, что все в порядке, а то он будет волноваться. Переправишь его на Ближние Мельницы, там ему будет спокойнее. А здесь, на Маразлиевской, его тоже не помилуют.
– Я сделаю, дядечка, – сказала Мотя тем тоненьким голосом прилежной девочки, который появлялся у нее всякий раз, когда она разговаривала с Гавриком по делу.
– Ну, товарищи, вира помалу и с богом, – сказал Терентий, выходя из-за ноздреватой, слоистой скалы с ящиком, который он с усилием приподнял и свалил в шаланду. – Имейте в виду, что это остатки архива городского партийного комитета, все, что удалось вынести с улицы Карангозова. Берегите как зеницу ока.
– А вы разве не с нами? – спросил Петя.
– Нет. Я остаюсь.
Терентий произнес это удивительно просто, как бы даже вскользь, но вместе с тем с такой категоричностью, которая исключала всякие дальнейшие вопросы.
Впрочем, Пете не надо было ничего больше спрашивать. Он понял, что Терентий остается в подполье.
Высоко в небе, ныряя в мутных облаках, появился хорошо знакомый Пете еще по фронту немецкий военный моноплан "Таубе" с черными крестами на хищно загнутых назад крыльях.
"Таубе" сделал круг над Ланжероном, над маяком, над портом и скрылся из глаз.
Это было как бы сигналом к спуску шаланды.
Взявшись с двух сторон за борта, за уключины, тяжелую шаланду чуть приподняли и потащили по гальке в воду. Громадная мутнозеленая закрученная волна, в середине которой, как в литой стеклянной трубе, крутились мелкие ракушки и тина, отбросила шаланду вбок со своего пути и пенисто побежала по песку, выкупав всех по колени.
Они с усилием удержали и повернули тяжелую шаланду носом в море, и в то самое мгновение, когда следующая волна накатилась и выросла перед лодкой, Петя вместе с другими, присев и натужившись, налег плечом на борт, и общими усилиями плоскодонка была вытолкнута на верх волны, прежде чем она успела закрутиться и снова отбросить шаланду.
Теперь уже шаланда бежала по воде, и, воспользовавшись удобной минутой, все с рыбачьей ловкостью и сноровкой на ходу попрыгали в шаланду и разобрали длинные, неуклюжие весла с пудовыми вальками.