Вишневский лаконичен: «Приморский лес почти лишен зверового населения».
Пепеляев с большей частью дружины нагнал батальон Андерса у подножья Джугджура. Заночевали вместе, утром двинулись на перевал. Вначале дорога пролегала по кедровому стланику, затем – по гольцам. Две версты одолели за два с половиной часа.
«Тропа шла по отвесным скалам, – вечером того же дня записал в дневнике Андерс, – местами приходилось прыгать с камня на камень. Внизу бурлила река. Перед вершиной тропа извивалась спиралью, очень круто, коням было тяжело. На самой вершине подул ветер, резкий и холодный».
Гончарову гора показалась стеной «с обледеневшей снежной глыбой, будто вставленным в перстень алмазом, на самой крутизне». До этого он с комфортом ехал в кожаной «качке», висевшей между двумя идущими друг за другом лошадьми, но здесь пришлось вылезти из нее и пойти пешком. Один якут вел его «на кушаке», другой поддерживал сзади. Гончаров семь раз садился отдыхать, в изнеможении кладя голову на плечо провожатого, а на вершине от полноты чувств выпил рюмку портвейна, хотя вообще-то, как Пепеляев, вина не пил.
«На вершине, – пишет Вишневский, – видны жертвы тунгусов и якутов богу гор. Это ленточки, подвешенные к веткам, и тарелки с медными и мелкими серебряными монетами. Интересно, что при оккупации большевиками Якутской области тарелки с деньгами регулярно исчезали, и это вызвало отрицательное отношение местных жителей к новой власти. Тунгусы стали ограничивать свои жертвы только цветными лоскутами».
Обратно к морю Вишневский шел не здесь, а по дороге к Нелькану переходил перевал через четыре месяца после Пепеляева и Андерса, в страшную пургу, и не мог видеть эти приношения. Вероятно, о них ему рассказали проводники, и он не устоял перед соблазном выдать себя за очевидца. Тарелки с монетами, исчезнувшие при красных, а с прибытием Сибирской дружины занявшие прежнее место, подтверждали правоту дела, за которое он сражался.
В ясную погоду с вершины открывался вид на бесконечные ряды полуразрушенных скал и каменных осыпей. Один из проходивших здесь путешественников признавался: «Никогда не доводилось мне видеть более печальный пейзаж. Ни побережье Ледовитого океана, ни тундра не оставляли во мне такого впечатления безнадежности и уныния, как Джугджурский хребет… Неизгладимая печаль лежит на развалинах этих гор».
Те же чувства должны были испытать пепеляевские добровольцы, и вряд ли никто из них не задумывался о собственном будущем.
Джугджур считался восточной границей Якутии. К западу от него лежала страна, чьи размеры в сочетании с ее малолюдностью плохо укладывались в сознании европейца. Чтобы передать ужас здешних расстояний, ссыльный Владимир Короленко оперировал не верстами и не сроками пути из одного населенного пункта в другой, а временем жизни, проходящим от одного до другого визита якутских священников к их прихожанам: «Эти бродячие пастыри постоянно объезжают свое стадо, рассеянное на невообразимых пространствах, венчая супругов, у которых давно бегают дети, крестя подростков и отпевая умерших, кости которых истлели в земле».
На юге Якутии сеяли пшеницу, на севере разводили оленей и добывали песцов. Здесь охотники вместо дефицитного свинца могли использовать мелко нарубленные медвежьи или птичьи когти, юрты строили из тонких бревен, потому что рубить старые деревья считалось грехом, а старосты наслегов с XVIII века имели право носить на поясе кортики русских морских офицеров.
Здесь ездили верхом на быках, верили, что насекомые – это души растений; героический эпос олонхо оставался живой традицией, и некоторые его песни сказители-олонхосуты исполняли по семь дней подряд, заучивая наизусть десятки тысяч строк, как рапсоды в архаической Греции. При этом один из таких виртуозов, поэт Платон Ойунский, состоял в РКП (б) и занимал пост председателя ЦИК ЯАССР. Не все певцы и слушатели владели русским языком, хотя все носили русские имена и фамилии и были крещены по православному обряду.
Ровесник Пепеляева, якутский антрополог Гавриил Ксенофонтов, не находил в этом противоречия. Вслед за Потаниным он утверждал, что «в основе еврейской легенды о Христе лежит центральноазиатская шаманийская легенда», ведь в преданиях шаманы часто рождаются от девственниц, а перед камланием, представляющим собой не что иное, как странствие в потусторонних мирах, «умирают» на три дня, как умер и воскрес Иисус Христос. Крест, по Ксенофонтову, это символ птицы в полете, «икона летящих духов», поскольку шаманы и подвластные им духи перемещаются по миру в облике птиц. Повстанцы получали у шаманов «консультации» по военным и политическим вопросам, но великий национальный поэт-новатор Алексей Кулаковский, встретивший Пепеляева в Аяне, увлекался философией Владимира Соловьева, а в Якутске, в Инородческом клубе, еще до революции шли пьесы «Любовь» и «Тина жизни» драматурга Анемподиста Софронова-Алампы, сторонника ЯАССР.
Пепеляев мало интересовался этой землей и населяющими ее людьми. Якуты были для него разновидностью сибирских крестьян, а Якутия – частью Сибири, отличающейся от других ее частей не больше, чем Иркутская губерния отличается от Енисейской. Нормы, которыми регулировалась жизнь якутских родов, были ему не известны, хотя при его утопических идеалах он нашел бы немало привлекательного в том, например, что удачливый охотник обязан разделить добычу со всеми родственниками, так же должен поступить хозяин с мясом забитого быка, лошади или оленя. Того, кто забивал скотину тайком, презирали как вора. Даже маленькие дети, если их угощали чем-нибудь съедобным, немедленно начинали делиться с домашними. Еда принадлежала всем, торговля продуктами считалась постыдным делом, и заниматься им якуты предоставляли русским, татарам и евреям.
Слабо разбирался Пепеляев и в местном политическом раскладе. Ситуация в Якутии, какой она виделась ему из Владивостока и Харбина, описана в одном из его стихотворений:
Там, презревши все Божьи законы,
Мучат русских людей палачи.
Однако от «коммунистической тирании» пострадали тут прежде всего якуты и совсем уж не способные шагать в ногу с эпохой тунгусы, а русские крестьяне, напуганные национализмом Якутского восстания, держали сторону большевиков. За советскую власть стояли и скопцы, сосланные сюда при Николае I и научившиеся выращивать в здешнем климате все плоды земные вплоть до арбузов.
Измена
Строд не участвовал в бойне у Никольского – месяцем раньше, в стычке с повстанцами, целившими, видимо, в командира, он был ранен двумя пулями. Первая, как говорилось в справке из лазарета, «вошла в мягкие части живота», вторая – «у левого угла рта» и, пройдя по шее и «порвав кожу в нескольких местах», вышла возле ключицы, после чего каким-то образом снова вонзилась в тело и окончательно покинула его через ребра.
Оба ранения были тяжелыми, но уже в августе Строд с отрядом «имени Каландаришвили», как назывался теперь Северный отряд, на пароходе «Диктатор» (имелся в виду пролетариат из формулы о его диктатуре) прибыл в Вилюйск, где полвека назад отбывал ссылку Чернышевский, и «освободил город от многомесячной осады». Так выражается его биограф, хотя «осада» – чересчур громкое слово для сложившейся в Вилюйске ситуации.
С прошлой осени повстанцы засели в пригородной колонии для прокаженных, которую основала когда-то английская филантропка Кэт Марсден, выгнали оттуда доктора и больных и сделали лепрозорий своей базой, но их попытка штурмовать Вилюйск была отбита. Горожане успели приготовиться к обороне: вырубили лес там, где он подходил близко к домам, на коровьем выгоне вырыли окопы, заложили «фугасы», в качестве артиллерии соорудили «камнеметы». После этого военные действия ограничивались спорадическими перестрелками, жертвами которых становились в основном коровы и собаки.
Узнав о приближении парохода с орудием, повстанцы ушли в тайгу, а Строд, для маскировки подняв на мачте белый флаг (якуты простодушно полагали, что если красные имеют красный флаг, то белым полагается иметь белый), проплыл вверх по Вилюю еще полторы тысячи верст до села Сунтар, где якутское население «сильно пострадало от примазавшихся к советской власти прохвостов». Эти «прохвосты», то есть уездные комиссары, под видом административной реформы приписывали улусы и наслеги то к одному округу, то к другому, чтобы обкладывать их разверсткой не один раз, а два, второй – в свою пользу.
Здесь Строд должен был ощутить особость жизни на якутском севере. Русский врач Сергей Мицкевич, в начале ХХ века работавший в Нижнеколымске, писал, что психика северянина «очень возбудима, он нервен, пуглив, в нем сильно выражена внушаемость, склонность к психическому заражению». Тот же врач считал это характерным для всех якутов, но для северных – особенно, и проводил аналогию с северной ездовой собакой, которая настолько робка, что никогда не лает на людей, только воет: «Стоит завыть одной, завоют все ее соседки, и вой, страшный, надрывающий душу вой сотен собак разливается по городу, наводя щемящую тоску на непривычного приезжего человека. На Анюйской ярмарке, где на небольшом пространстве скапливается до тысячи собак, этот вой принимает поистине адские размеры, не давая возможности спать ночью».
На севере многие женщины страдали типичной для Якутии разновидностью истерии – меряченьем или эмиряченьем (от якутского названия этой болезни – эмирях). Больная, если ее внезапно испугать, впадала в гипнотическое состояние, автоматически исполняла любые, самые дикие приказы (могла спрыгнуть с крыши, сунуть руку в огонь или показать половые органы) и становилась беззащитна перед чужой злой волей. Этим пользовались ссыльнопоселенцы из уголовных, «производя над такими несчастными всяческие издевательства и насилия». Бывали эмиряки и среди мужчин. Сразу после революции «каторжный элемент» составлял значительную прослойку в местных органах власти, и все это вместе с обычными у якутов туберкулезом, трахомой и систематическим недоеданием, когда основной пищей большинства была заправленная кислым