Наверное, такое бывало с ним и раньше. Для людей его склада подобные состояния с их чувственным переживанием порога небытия – источник побуждающих к действию эмоций. Оправдывая себя и в то же время растравляя себе душу, Пепеляев мог думать и о том, что пока дружина не выступила из Нелькана, его смерть повлечет не гибель ее, а, напротив, спасение: без него поход на Якутск не состоится, весной люди вернутся во Владивосток. Это очищало его ночные томления от чувства вины если не перед семьей, то хотя бы перед товарищами, а сознание греховности ночных соблазнов поутру давало приятное ощущение победы над самим собой.
Глубокая религиозность Пепеляева вне сомнений, однако мысль о том, что в изменившемся мире есть обстоятельства, когда самоубийство не только допустимо для христианина, но может считаться долгом и даже доблестью, являлась ему еще в его позапрошлой жизни, если прошлой считать жизнь в Харбине.
15 июня 1919 года, на станции Верещагино в Пермской губернии, Пепеляев издал не совсем обычный приказ по войскам Северной группы Сибирской армии.
Во вводной части излагалась история Михаила Соларева, солдата из мобилизованных приуральских крестьян: «В ночь с 27 на 28 мая Соларев находился со своим взводом в д. Матышенская. Красные, обойдя деревню с правого фланга, начали ее окружать, и взвод должен был отступить. Соларев при отступлении отстал от взвода, так как ослаб, изнуренный предыдущими беспрерывными боями, и, думая, что ему не удастся уйти от красных и не желая отдаваться им в плен живым, решил лишить себя жизни, распоров себе живот и нанеся себе перочинным ножом три раны в область живота. По словам Соларева, первые удары были неудачны, лишь с третьего удара ему удалось глубоко засадить нож и разрезать себе живот. При осмотре Соларева обнаружены три колотые раны в область живота. Одна, кожная, величиной в полтора см, другая величиной 2 см, проникающая в полость живота, и третья, резаная, величной 25 см, проникающая в полость живота, через которую вышли наружу внутренности. Вышеизложенный осмотр подтвердил правдивость рассказа Соларева. После нанесения ран Соларев заполз в кусты, где был обнаружен отступавшими с поселка Зотовского стрелками учебной команды того же полка… Дивврачом Солареву произведена операция и наложены швы. Через три дня был эвакуирован. Имелись признаки начинающегося перитонита».
Непонятно, почему солдат с винтовкой не застрелился из нее, а начал резать себя перочинным ножом якобы с целью не попасть в плен к красным, но все видится иначе, если вспомнить, что Соларев «ослаб» и был «изнурен беспрерывными боями». Его попытка покончить с собой таким странным образом – это акт отчаяния, поступок невменяемого от многодневной усталости человека.
«Разве можно оставаться у них, извергов?» – говорил Соларев в лазарете, имея в виду красных. Видимо, нашлись люди, после операции доходчиво объяснившие ему смысл того, что он сделал, и что никакими рациональными мотивами объяснить нельзя.
Пепеляев, однако, объявил Соларева героем, а его маниакальную попытку зарезаться перочинным ножом – подвигом во имя России. Разумеется, тем самым он хотел поднять дух отступающих солдат, и все-таки трудно отделаться от мысли, что здесь выплеснулись и его личные настроения.
Основная часть приказа гласила:
«Отмечаю выдающуюся любовь к Родине и высокое исполнение воинского долга – награждаю стрелка Соларева Георгиевским крестом 4-й степени.
Приказываю: врачам принять все меры к сохранению жизни героя.
Выдать Солареву или его семье 5 тысяч рублей пособия.
Приказ прочесть во всех ротах, сотнях, эскадронах, батареях и командах»[21].
Приказ Пепеляева – тоже своего рода акт отчаяния. Сибирская армия откатывалась на восток, и на фоне хаоса тех недель очевидная несуразность этого распоряжения не так бросалась в глаза.
Даже самые близкие Пепеляеву люди вроде Шнаппермана или Малышева не догадывались, что их любимый командир, спокойный гигант с «грубым низким» голосом – натура куда более неврастеничная, чем это можно было представить исходя из его биографии, внешности и манеры поведения. Они испугались бы за себя, за свое будущее, если бы прочли у него в дневнике не то что признание в тяге к самоубийству, но даже рядовое самонаблюдение типа следующего: «Большое безразличие и какая-то тоска небывалая, которая иногда доходит до невыносимости. Хочется уйти куда-то от всех, забыть все».
Это дневник интроверта, тонко чувствующего, но не озабоченного чувствами других. Пепеляев почти ничего не говорит о соратниках по Якутскому походу, словно он живет, страдает и действует в пустоте, правда, нет здесь и кокетства перед возможной публикой. Это записи для себя, неразборчивые, сделанные плохо очиненным, затупившимся или царапающим бумагу карандашом, с множеством сокращений и тире, заменяющих паузы или отмечающих резкие, как в помутненном сознании, переходы от одной темы к другой. Кажется, все произнесено на пределе дыхания, торопливым сбивчивым шепотом.
Дневник Пепеляева – интимное свидетельство его одиночества и душевной надломленности. В нем мало сведений о боях и походах, зато с избытком мигрени, ночных кошмаров, предчувствий, сожалений. Слова «страдание», «сомнение», «тоска», «смерть» повторяются здесь чересчур часто для человека, взявшего на себя ответственность за судьбу сотен доверившихся ему людей.
В Якутске. Миссия Строда
От Аяна до Якутска почти тысяча двести верст, телеграфная и телефонная связь не работала, но о том, что Пепеляев высадился в Аяне, Байкалов узнал из перехваченного «радиоразговора» – вероятно, между «Защитником» или «Батареей» и Владивостоком. Через четыре дня после высадки, 12 сентября 1922 года, он посвятил этому событию доклад на совместном экстренном заседании ревкома и совнаркома ЯАССР, а на другой день газета «Автономная Якутия» (бывший «Ленский коммунар») напечатала написанную им передовую статью под тревожным, как набат, заголовком: «Ганнибал у ворот Якутии».
Уподобляя новоиспеченную автономию Римской республике, а коренного сибиряка Пепеляева – карфагенскому завоевателю в Италии, Байкалов, во-первых, подчеркивал пришлость генерала, его чуждость этой земле, а во-вторых, указывал на опасность момента, сравнимого с ситуацией после поражения римлян при Каннах, когда ожидался поход Ганнибала на беззащитный Рим. Хотя красные победили в недавней войне с повстанцами, войск для обороны Якутска у Байкалова почти не осталось. Вернуть уплывшие по Лене полки он не мог.
Правда, сохранялась надежда, что в глубь материка белые не пойдут, и их конечная цель – не Якутия. «Наш старый знакомый, генерал Пепеляев, назначен Главнокомандующим Камчатского полуострова», – писал Байкалов, опираясь на данные радиоперехвата, которые, похоже, были умелой дезинформацией. Сообщив, что японцы эвакуируют войска из Приморья и, значит, падение Владивостока неминуемо, он с обычным для него тяжеловесным сарказмом заключал: «Очевидно, вновь избранной обетованной землей нашей дальневосточной контрреволюции является Камчатка. Камчатская фауна не видала столь диких зверей, дальнейший путь которых – к Северному полюсу».
В течение недели газетные передовицы муссируют эту тему: «корпус Пепеляева – первые убежавшие на север каппелевские части», Аян – пересадочная станция на линии Владивосток – Камчатка. Впрочем, вторжение в Якутию тоже не сбрасывалось со счетов. Об этом говорят стихи комиссара Михаила Кропачева (с пометой «посвящается ЯАССР»):
Грозные тучи с востока
Нависли опять над тобою
Коварною, черной, жестокой,
Как плети удары, волною.
………………………………………
Но с запада буйного, зоркого,
К тебе пролетарий придет
И тучи нависшие, грозные
Железом и кровью взорвет.
Проблема заключалась в том, что пролетарий с запада, вернее – с юга, в достаточном количестве мог явиться сюда только со следующей навигацией, а до нее оставалось восемь месяцев.
К концу сентября пропагандистская шумиха стихает. Никаких известий о Пепеляеве не поступало, и в ревкоме тешили себя иллюзией, что он уплыл на Камчатку. Байкалов не знал о походе на Нелькан, хотя в другое время весть об этом давно достигла бы Якутска. В Якутии, как во всех архаических обществах, новости распространялись с поражающей европейцев быстротой. В каждом наслеге, помимо старосты и писаря, имелся штатный скороход, ответ на сообщение, отправленное с пешим гонцом за двести пятьдесят верст, получали на пятые сутки, и его доставлял тот же человек, с кем оно было послано. Это не значило, что он сам прошел все пятьсот верст, просто его личный отрезок пути был первым по дороге туда и последним – обратно.
Однако таежная эстафета не действовала, если в ней не были заинтересованы сами якуты, а они предпочитали молчать. Как заметил Никифоров-Кюлюмнюр, «население мало рассуждало, кто кого побьет, красные или белые, но что за молчание ни от кого ничего не будет, оно знало хорошо».
Между тем красноармейцы Карпеля на брандвахте спустились по Мае до устья Юдомы, где стояли уведенные из Нелькана пароходы, и на них доплыли до села Петропавловское. Там они и остались, а Карпель по Алдану добрался до Охотского перевоза. Отсюда в Якутск шла только что восстановленная телеграфная линия, но кабель через Лену все еще был разорван. Для разговора с Карпелем по прямому проводу Байкалову пришлось переправиться на правый берег.
«Поздоровался и жду, – вспоминал он четверть века спустя. – Аппарат Морзе в таких случаях – орудие пытки или заика, который душу выматывает. Ползут точки и черточки».
Из них сложился следующий разговор.
КАРПЕЛЬ: «Товарищ командующий, вернулся с вверенным мне отрядом в Петропавловск…»
БАЙКАЛОВ: «Да ты скажи главное – от кого убежал. Васька (Коробейников. – Л. Ю.) тебе и твоим орлам набил потылицу?»