Зимняя и летняя форма надежды — страница 14 из 16

в сковородке, не оборачиваясь ко мне, ответила: «Да, но мы сейчас не будем говорить об этом». Она сказала это так, что я даже не смогла спросить почему. Вечером, уже засыпая, я услышала, как бабушка говорит дедушке: «Я начинаю бояться майских праздников. О чем она спросит в следующий раз и что мы ей ответим?»

В десятом классе я прочитала «Жизнь и судьбу» Гроссмана. К тому времени я многое знала. Я знала, что дедушка, записавшийся добровольцем на фронт в первые дни войны, на следующий день был отправлен в лагерь. Я знала, что какой-то молодой русский лейтенант, у которого был приказ отправлять таких, как он, вовсе не на фронт, предупредил его об этом, но дедушка не поверил, поэтому на следующий день пришел туда, куда ему приказали на призывном пункте. Возможно, это и было подвигом, но мой дедушка так не думал. И вряд ли моя учительница была бы рада, увидев сочинение, этому подвигу посвященное. Я знала, что моя бабушка — еврейка. Я знала, что ее отца выбросили из окна собственного дома на мостовую, ему повезло, и он, размозжив голову о брусчатку, погиб сразу. Я знала, что ее братьям и сестрам, возможно, повезло гораздо меньше — как и где они погибли, не знал никто. Я знала, что бабушке удалось уничтожить свои документы и выдать себя за польку — из Гинды Гдальевны стать Ниной Григорьевной. Я знала, что бабушка с дедушкой познакомились на пересыльном пункте в Котласе. Но это были обрывки истории. В сущности, я по-прежнему не знала ничего.

Весной, когда мы белили яблони на даче, я снова спросила бабушку об этом.

— Ты прочитала эту книгу. Ты, думаю, много всего уже прочитала. Ты знаешь, о чем пойдет речь. Что нового ты хочешь от меня услышать? Мою личную историю? Зачем тебе это знать? Знаешь, что это должно было сделать со мной? То, что произошло тогда, должно было заставить меня быть еврейкой. Только еврейкой и больше никем. Остальное становилось недоступным. Я уже не могла быть врачом, девушкой, пианисткой, человеком. Я не могла быть никем. Они хотели заставить меня забыть обо всем, кроме этого, превратить это определение — объективное для них — в единственно возможное для меня. Но это не так. Я могу быть кем угодно. Они завязали петлю, из которой почти невозможно выбраться. Опыт того, кто это пережил, отменял любой другой, отнимал его, даже когда это закончилось. То, что они сделали с нами, превратилось в главное, вытеснив все, что было до, и все, что могло быть после, если оно не было связано с тем, что они нам навязали, — национальностью. Помнишь, мы играли с открытками и фотографиями? Открытками, на которых был мой город, и фотографиями, на которых была моя семья. В тех историях, которые я вам рассказывала и которые вы придумывали обо мне, я могла быть кем угодно: каменным львом, замком, часовщиком, кошкой, рыцарем. Не было никакого объективного, единственно возможного определения, всегда можно было выбрать. Всегда можно было разомкнуть эту петлю, не продолжать жить внутри той, что они завязали для нас. Возможно, это было покушение с негодными средствами: старые карточки против кинохроники, глупые сказочные истории против документальных свидетельств, мое прошлое против того, что мы пережили. Но мне было необходимо именно это — превратить мертвое время в живое, их объективные категории в мои личные, вспомнить о том, что в лесу не только расстреливают, улицы не только западня, а мостовая не только место, где умирают. Слишком многие умерли, но я не умерла, и я не хотела жить по той модели, которую они для нас создали. Вряд ли я говорю понятно и вряд ли то, что нужно.

Бабушка продолжала белить. Ее волосы выбились из-под платка, руки были забрызганы известкой, и когда она поворачивалась к солнцу, ее глаза выглядели прозрачно-зелеными, как вода. Она была похожа одновременно на женщину, животное и дерево. В любую минуту она могла обернуться кем угодно. Мы почти закончили, солнце садилось, вокруг крутилась забрызганная известкой Найда, дедушка с Мелким жгли прошлогоднюю траву, было начало мая. Бабушка, окинув взглядом меня, Найду и побеленные яблони, улыбнулась. Я пошла мыть кисточки, а она — готовить ужин.

Конфеты

Мама была абсолютным и беспримесным счастьем. Как любое счастье, она случалась внезапно. Она приезжала из очередной командировки, и весь привычный порядок жизни шел кувырком. Мама делала все одновременно: играла с нами, писала диссертацию, дискутировала с бабушкой о том, как правильно фаршировать щуку, проигрывала дедушке в шахматы, пересаживала тетушкины цветы, решала все папины кроссворды, шила мне платья и перешивала Мелкому рубашки. Все эти дела клубились вокруг, переплетались и перепутывались: только что напечатанные листы диссертации пропадали, шахматная королева оказывалась погребена в горшке с геранью, вместо щуки получался пирог с брусникой, а Мелкий с увлечением разбирал мамины гранатовые бусы.

Когда мама бывала дома, отойти от нее было совершенно невозможно. Вселенская несправедливость первый раз явила мне своей лик в тот день, когда мы все собирались пойти в цирк, а я внезапно заболела. Пережить отсутствие в жизни тигров и лошадей я еще могла, но мысль о том, что Мелкий пойдет с мамой без меня, была выше человеческих сил. В итоге никто никуда не пошел, я лежала с температурой тридцать девять, Мелкий сидел рядом, а мама показывала театр теней по мотивам эскимосских народных сказок.

Мама всегда уезжала утром. Мы провожали ее до двери, а потом опрометью бросались к подоконнику, чтобы успеть ей помахать. Путь от двери до подоконника был опасен. Обычно или мы сшибали что-нибудь по дороге, или что-то сшибало нас. Если же этот участок был преодолен без эксцессов, нужно было взобраться на сам подоконник. Подоконник был высоким, узким и загроможденным цветами. Кроме того, на полу под ним всегда что-то стояло.

Однажды я сшибла тетушкину араукарию, любовно вывезенную из ботанического сада Ялты, буйно разросшуюся и гигантскую, а Мелкий, не удержавшись на поверхности, упал на только что подаренный ему какими-то заботливыми родственниками игрушечный КамАЗ. КамАЗ был из тех советских детских игрушек, которые служили постоянным источником травматизма в детском саду и которыми можно было убить, не прилагая для этого никаких усилий. Он был железный, огромный и обладал множеством острых краев. В таких игрушках было что-то странное. Казалось, они сделаны из запчастей для какого-то оружия, которое почему-то не пригодилось. Выбрасывать запчасти было жалко, и их решили пустить в дело. Драться такой игрушкой было тяжело, но на нее всегда можно было упасть. В итоге Мелкий раскроил себе голову, бабушка вызвала «скорую», а дедушка отнес монстра на помойку.

Когда мама уезжала, мы играли в игру под названием «помню». Правила игры были просты: нужно было как можно подробнее и точнее описать маму. Глаза, кожу, волосы, запах, прическу, одежду, голос. Это было не так просто: засчитывались только точные и неожиданные описания. Мелкий был мастером по определению цвета. Именно он первым нашел тот цвет, который точнее всего соответствовал маминым глазам — зеленое стеклышко от бутылки, которое долго лежало в реке, только что вытащенное из воды, еще не высохшее, через которое смотришь на солнце вечером. Я лучше подбирала запахи. Мамины руки пахли польскими духами «Быть может», смешанными с табачным дымом и корицей, а волосы — сухой травой и тем запахом, которым пахнет дача в августе, когда она вся прогреется на солнце.

Мама вплеталась в мир — в запахи, цвета, ощущения, в свет, воду, траву, в ткани, камушки, книги, мама была тем, вокруг чего мир ткался, благодаря чему он назывался и осознавался. Цвета и запахи еще следовало найти, и эти поиски требовали времени. Нужные нам оттенки существовали в природе, но их сочетание еще не было создано. Было необходимо найти и как можно более точно определить все возможные переливы и переходы зеленого и синего, розового и серого, красного и коричневого. И мы искали их повсюду: гуляя, рассматривая книжки, перебирая пуговицы и кусочки ткани, глядя на воду в лужах, трещины на асфальте, облака в небе, всматриваясь в оттенки трав, листьев, земли и камней. По ходу поисков мир случался с нами, и мы все точнее и точнее его различали.

Игра была бесконечной. Сегодня мы могли вспоминать ее одежду, завтра — украшения, послезавтра — волосы. Я легко вычисляла настроение Мелкого по тому, с чего он начинал игру. Если с синего платья, значит, ему было грустно, и он хотел погрузить мир именно в этот цвет, если с цвета волос (больше всего похож на кофе, который любит пить бабушка, без молока, почти совсем черный, но все равно немного коричневый, потому что она всегда сидит у окна и на него падает свет, а на ощупь — как шерсть у Найды на шее, только не верхняя, а совсем нижняя — твердая, но пушистая), значит, ему было спокойно.

В эту игру мы любили играть под «маминым столом». Столов в доме было два. Тот, что стоял на кухне, за которым мы ели и вокруг которого собирались вечером, когда дедушка читал вслух, и письменный, за которым мы рисовали, а мама писала диссертацию, проверяла студенческие работы и шила. Когда мама бывала дома и занималась своими делами, мы забирались под этот стол и играли там. Под столом было просторно и прохладно, там была Найда и мамины ноги, там хорошо игралось в корабль, шалаш или пещеру. К тому же под стол все время падало что-то неожиданное: копирка, скрепки, ластики, какие-то листочки и лоскутки...

Дедушка относился к игре спокойно — не одобряя и не поощряя. Иногда он любил нас послушать, и мы время от времени использовали его в качестве третейского судьи, чтобы он оценил точность того или иного определения. Бабушка же воспринимала игру с некоторой тревогой, однако мирилась с ней, поскольку игра решила проблему с диатезом Мелкого.

Мелкий фанатично любил сладкое. На Новый год, когда взрослые приносили с работы подарки, он каким-то совершенно волшебным образом умудрялся в мгновение ока уничтожить все имеющиеся там конфеты. После чего, пребывая в абсолютном довольстве, мгновенно покрывался сыпью. Когда мы придумали игру, то решили, что за каждое точное определение будем выдавать друг другу по конфете. Теперь конфеты нужно было беречь, и Мелкий следовал этому правилу неукоснительно. Конфеты были редкостью, и у нас было всего два источника их получения — новогодние подарки и кладбище.