Вот почему задуманный мною роман помимо моей воли стал просто очень длинным сценарием для какого-то бесконечно длинного и в природе не существующего экрана.
И вот почему с тех пор я все чаще стал переходить с прозаической на чисто сценарную запись. Так, только еще более технологично, пишутся сценарии во всем мире. А когда мы, бывает, читаем их в литературном виде — так это просто «новеллизация», запись уже готового фильма с экрана.
Приятно, конечно, изначально писать сценарий в прозаической форме. С подробными описаниями мест действия, милыми бытовыми деталями, с глубинным подтекстом, даже с мыслями героев и собственными эмоциональными всхлипами — сыграть их нельзя, зато — подсказка актерам и режиссеру.
Мне нравится этот процесс, и я к нему порой, но в виде внутреннего подарка себе, возвращаюсь.
А почему подарка — глянем правде в глаза: все красоты литературно написанного сценария, увы, как правило, испаряются при сьемке фильма — в фильме сценарист представлен только сюжетом, героями и диалогами.
Это и есть та «несгораемая» часть сценария, которая остается в картине.
Но, может быть, в степени этой несгораемости и есть истинная красота сценария, как особого жанра литературы?
И еще. Сценарий, как бы он ни был хорош, неизбежно чем-то отличается от фильма.
Причины тому бывают разные: не хватило денег на слишком сложный для производства эпизод, не нашлось подходящей натуры, не успели снять летом и пришлось перестраиваться на зиму, выбыл по какой-то причине актер, и это повлекло перестройку образа или даже целой связанной с ним сюжетной линии. А бывает, что обнаруживаются просчеты самого сценариста, или, напротив — его озаряет новая, более продуктивная идея.
Все эти причины вытекают из самого характера сьемочного процесса — это производство, в котором, как и в любом техническом производстве, участвует множество людей самых разных профессий с самыми разными обязанностями. Недаром раньше киностудии так и назывались — кинофабриками.
Отправляя сценарий в производство, сценарист подобен корабелу, провожающему свой корабль в кругосветное плавание. И (если тебя только не прихватят пассажиром) — неизвестно, каким ты встретишь его, вернувшегося в порт после бурь, штормов, смен курсов, поломок, ремонтов и перекрасок. И хотя мои сценарии возвращались порой в далеко не худшем виде, а часто и с грузом важных приобретений — я решил печатать их в этой книге в изначальном виде — такими, какими отправлял в плавание. Готовые фильмы можно всегда при желании посмотреть — в кино, на DVD, на VHS, а их сценарные проекты остаются только в архивах, и извлечь их оттуда (как и сценарии не поставленные) можно, только опубликовав в книге.
Я не ставил целью опубликовать лучшие или самые последние — здесь представлены (в меру объема книги) любимые мои сценарии.
У любви же бывают только одному любящему понятные причины…
Начальник Чукотки
«Глобус географический. Подлинник. 1922 год»
Это надпись на музейной витрине, за стеклом которой стоит глобус.
Удивительный глобус. Он мог родиться только в наивные годы революции. Возле индустриальных центров фигурки мускулистых пролетариев бьют молотами по наковальням. Вдоль равнин шагают бородатые сеятели. Красноармейцы с винтовками застыли у границ, готовые отразить натиск толстых буржуек, скалящихся из-за рубежа.
А через все полушарие тянутся рельефные, привинченные к поверхности буквы, составляющие гордую надпись: «РСФСР».
Тишина.
Но вот издалека донесся сигнал трубы.
Рисованный красноармеец взял ружье наизготовку.
И ожило в звуках Время.
Все громче симфония заводских шумов, революционных песен, митингов, речей — за ГОЭЛРО и против бога, против кулаков и за коммуны… Камера плывет над страной: Москва, Поволжье, Урал…
Звуковая симфония постепенно стихает, и когда камера достигает крайнего северо-востока страны, где привинчена буква «Р», слышен только свист ветра…
По старой, потрепанной карте Чукотки бредет карандаш.
От Анадыря — выше, к северу.
— И верст триста на оленях… — слышен чей-то голос. — Здесь дождетесь попутных нарт до Уйгунана. — Карандаш пробежал длинный путь и остановился на крайней точке полуострова. — А там…
Теперь мы видим комнату председателя Анадырского совета. Расписанное помещение бывшего купеческого клуба еще хранит следы недавних боев, часть выбитых стекол заменена конторскими папками.
Через приоткрытую дверь доносится запинающийся стук машинки.
Посреди комнаты — бильярдный стол. На его драном сукне расстелена карта, и над картой — двое: председатель Совета Зюкин и комиссар Глазков.
— А там… — Зюкин положил карандаш и подошел к железной печурке подбросить дров. — Честно говоря, черт его знает, что там, в этом Уйгунане… и кто там.
— Узнаем, — усмехнулся Глазков.
— А помощника дам, — торопливо заверил председатель и задумался. — Вот с продовольствием… Охотой пока перебьетесь, а?
Стук машинки смолк, и в комнату просунулась стриженая голова.
— Можно, товарищ председатель?
С листом бумаги вошел паренек лет семнадцати в аккуратно заштопанной гимнастерке.
— Приказ на подпись…
Председатель пробежал бумагу.
— Это что такое?
— «Именем революции, — прочел паренек, — и воцарения полного интернационала в краю северного сияния… изъять…»
— Ну, ну!
— «…у гражданина Драгушина излишек… в два мешка муки», — паренек поглядел на председателя ясными глазами. — А что?
— Да ты слова откуда такие взял?!
Паренек помялся.
— Из революционного воображения, товарищ председатель.
— Еще одно «северное сияние», — разозлился Зюкин, — выгоню к чертовой матери! Иди и печатай, как положено! И ухо оставь в покое!
Паренек вздохнул, опустил руку, которой теребил собственное ухо — знак волнения, взял приказ и осторожно прикрыл дверь.
Зюкин кивнул ему вслед с горьким сарказмом:
— Аппарат!
Глазков, согнувшись, сидел у печки.
— Знобит? — спросил председатель.
— Да, с Читы еще…
— Может, подождешь?
Глазков встал, засунул руки под мышки, покачал головой.
— Нельзя… Пятый год с Чукоткой неясность… и мех за границу идет без пошлины… — Он подсел к столу. — Ну так что с помощником?
Председатель почесал в затылке.
— Вот она — вся наличность, — кивнул Зюкин на список, лежащий на столе. — Старый ревком петуховцы вырезали, а новый…
Он задумался, и вдруг в наступившей тишине особенно отчетливо донесся из приемной стук машинки.
— Слушай-ка! — обрадовался председатель. — Есть человек! Из Владивостока прислали. Грамотный. Дела тебе будет вести. А насчет сознательности — Коммунистический манифест наизусть шпарит!
.. Над заснеженными крышами Анадыря застыли тонкие дымки. На склоне сопки за могилой с покосившимся темным крестом прячутся двое: человек с биноклем, по всем признакам — местный, и грустный кавказец с обледенелыми усами. Кавказец совсем закоченел, кутается в надетый поверх шапки башлык.
— Слушай, как вы тут живете?
Его товарищ, не отвечая, смотрит в бинокль.
— А на крыше — пулемет… Джигит, ты бы запоминал хоть. — Он повел биноклем дальше. — Муку иэ амбаров выносят, сволочи… из драгушинских… — Потом окуляры остановились. — Комиссарье… собрались куда-то… Зюкин и этот… из Читы… Баба какая-то с ними…
— Где баба? — неожиданно оживился кавказец и потянулся к биноклю.
У крыльца Анадырского совета фигура в тулупе и большой клетчатой шали возилась над нартами, укладывая «Ундервуд».
Когда человек выпрямился — стало видно, что это ревкомовский писарь. Он шагнул к Глазкову:
— Член особого отряда по установлению Советской власти на Чукотке к выполнению революционного долга готов!
Едут нарты. Бежит рядом чукча-каюр.
Кругом бесконечная тундра, погруженная в полярный полумрак. Только над горизонтом светлое — там играют сполохи.
Придерживая «Ундервуд», сидит писарь, до самых глаз закутанный в платок; беспокойно поглядывает на покрытое испариной лицо комиссара.
Глазков поднял тяжелые веки.
— Дай-ка мешок мой под голову.
Устроившись удобнее, комиссар ухватил с бегущей земли снег и остудил лоб. Потом кивнул помощнику:
— Гляди — вот оно, твое северное сияние-то!
— Ага, товарищ Глазков! Интересное явление природы, правда? А вам… вам теперь лучше или хуже?
— Пять минут, как спрашивал! Ну лучше, лучше! — улыбнулся Глазков. Парень повеселел.
— Значит, поправитесь!
Убегает все дальше и теряется среди белого простора движущаяся цепочка — собачья упряжка.
И вот уже только след тянется по низинам и сопкам— след полозьев, кое-где занесенный снегом.
Наконец он приводит нас к стоящим нартам. На нартах— вещевой мешок, пишущая машинка и винтовка.
Чукча-каюр, работая руками, догреб снежный холмик, утрамбовал его и, вытащив трубку, отошел к нартам.
Паренек, с глазами, полными слез и страха, осторожно приблизился к могиле. Постоял, стянул шапку и тихо сказал:
— Прощай, наш дорогой товарищ Алексей Михайлович… — Хотел отойти, но вернулся. — Проклятый тиф сгубил тебя… на пути к победе революции в краю… северного сияния… Но вместо вас в Уйгунан придут новые борцы. А я, как ваш верный помощник, клянусь, что вернусь назад… и расскажу товарищу Зюкину о твоей геройской пролетарской смерти… — Он скорбно помолчал, вытер слезы шапкой, надел ее и сказал: — Давайте обратно, товарищ чукча…
Каюр не понял.
— Обратно поехали, — повторил паренек.
— Ехали? — уловил чукча что-то знакомое. — Тагам?
— Тагам…
Нарты тронулись с места и скрылись в низине. А среди тундры остался снежный холмик. На воткнутой в него лыже нацарапано: «Уполномоченный по Чукотке А. М. Глазков. 17 мая 1922 года».