Зимняя Война — страница 59 из 94

– Да, Воспителла. Ты проснулась?.. Да, я пьян. У меня гости. Мои друзья с Севера… с Войны. Привезли рыбу, подарки… шкурки всякие. Я тебе подарю одну шкуру. Это белый песец. Драгоценный. Ты изобретешь к нему новую свою помаду. Да, я сильно пьян. Да, они скоро уедут обратно. На смерть. Приезжай. Я тебе должен сказать… и ты должна мне ответить. Да или нет. Нет. Это не шутка. Да! Я люблю тебя.

Станция метро, круглая и желтая, как гигантский мельничный жернов, светилась в ночи медовым, мандаринным светом, бросала масленые фонтаны фонарного огня в усталые ночные лица людей, спешащих скрыться под землей, кинуться в грохочущие железные повозки, спрятаться, сгорбиться, закрыть глаза, ехать в ночь – по кругу, по кругу. Воспителла, в высоких сапогах и в короткой кожаной курточке, совсем юная, тонкая, стояла и курила, поджидая Леха, мерзла, переминалась с ноги на ногу. Отводила ото рта далеко, на отмах широкого птичьего крыла, руку с горящей во тьме красной вишенкой сигареты. От нечего делать рассматривала на лотках у припозднившихся торговцев жвачку, шоколадки, бульварные книжки, дешевые сладости. Когда Лех выбежал из черной пасти подземья, она отшвырнула сигарету прочь, как гадюку. Они поцеловались, и он вынул из-за пазухи песца и набросил ей на плечи.

– Как тебе идет, дорогая. Ты неотразима.

– Не сомневаюсь.

– Куда идем?..

– В ночное кафэ. Я знаю одно такое. Около Кремля, за рекой, сразу за мостом.

Они, сбрасывая с себя зимние тряпки, вошли в пещерный, пахнущий тмином, вином и розовым вареньем зал, свет то гас, то вспыхивал, по стенам горели свечи в тяжелых медных канделябрах. Сквозь тишину сочилась подземная, страшная музыка, прикидывающаяся красивой. Девочка сидела на коленях у толстощекого, с брильянтовой булавкой в галстуке, богача, хохотала, как от щекотки, щипала его за ухо. Пары танцевали близ стойки; женщины тесно прижимались к мужчинам – не оторвать, – словно на прощанье, словно их разлучали, и через минуту уходил эшелон на Войну.

Какие высокие здесь кресла, на журавлиных ножках. Сидишь, как петух на насесте. Смешно. Вот-вот упадешь. Зато весело. Два коктейля, пожалуйста!.. Да, с ликером. Да, водки добавить. Лех, не надо водки. Ты уже сегодня пил водку, кажется.

– Тебе еще ничего не кажется?

– Ты сегодня еще и груб со мной.

– Какой уж есть.

– Почему ты держишь передо мной на столе кулак?.. Ты хочешь ударить меня?..

Он смолчал. Раскрыл ладонь. Она закрыла глаза рукой.

Так они долго сидели, ничего не говоря. Молчали. Глядели на сапфир.

Наконец она прошептала:

– Ты мне больше ничего не скажешь?..

Слезы медленно текли, стекали по ее побледневшему, прелестному лицу. Молодая Воспителла. Юная девочка. Создательница бабских бирюлек. Жительница Армагеддона. Еще живая. Еще теплая, не мертвая. Куда ты ее толкаешь, Лех. Куда. Своими руками. Вот этими руками.

– Ты веришь, что Царская Дочь жива?..

– Я много чему верю.

– Она сейчас в Лондоне. Или уже в Париже. Не знаю. Это камень из русской короны. Это Глаз Будды.

– Ты сумасшедший. Ты все это выдумал. Но я верю тебе. Только тебе.

– У тебя будет много денег.

– Ты дурак. Мне и так хватает. Я зарабатываю. Я знаменита.

– Его надо переправить туда. Ей. В Лондон. Или в Париж. У тебя же родня в Париже. Ты говорила. Я помню.

– Хорошо. Тогда все получишь ты.

– Я тоже дурак. Мне тоже ничего не надо. Я нюхал смерть. Я мертвый. Мне нужна ты.

– Зачем?..

– Чтобы жить.

Они говорили невнятно и смутно. Туман их слов обволакивал их. Они тонули в нем и выплывали из него. Они хотели плакать и смеяться. Они не могли дышать. Они тонко улыбались, чтоб никто в зале, ни официант, ни танцующие, ни жующие за столами, не заметили их сильного волненья. Ее колени упирались в его колени.

– Какие у тебя жесткие ноги. Как железные.

– Если б на Войне мне отрезали ногу, у меня была бы деревянная нога.

– Ты был бы такой же красивый. И я так же любила бы тебя.

– Брось. Послушай. Ты не слышишь. Ты глухая.

– Я слышу все. Музыка очень печальная. Будто кого-то хоронят.

– Музыка такая, будто метель метет и заметает все. И нас с тобой заметает. Наши лица. Закрывает нам глаза белым веером.

– Веером из куриных перьев.

– Если ты отдашь его Цесаревне, дело будет сделано. Она может сделать с ним что хочет. Он ей принадлежит. Хоть в корону опять вставить. Хоть захоронить в русской церкви в Париже, в храме Александра Невского, под плитой. Это ее личное дело. Ее живые руки… теплые. Я представляю их так хорошо. Как твои.

– Ты мог бы влюбиться в нее?

– Почему бы нет. Ведь она женщина.

– Почему ты влюбился в меня?

– Потому что ты – это ты.

Официант, разбитной, с изгибистой, стройной, как у тореро, спиной, с вихляньем узких бедер, танцуя, удерживая на раскрытой ладони поднос с налитыми бокалами, приблизился к стойке, воззрился на них.

Не нужно ли чего еще?.. Кофе гляссэ, пива, рома?.. Рома?.. пожалуй. Ты спятил. Ты опьянеешь. Я трезв как стеклышко. Я ел красную рыбу. Какое у дамы изумительное боа на плечах!.. Ваш кавалер заботится о вас. О да. Пожалуйста, еще два коктейля с коньяком. Коньяк – это не ром. Это чуть полегче. Ром – восемьдесят градусов. Ты выпьешь и упадешь. Ты смеешься надо мной. Я бы заплакала, если бы… нет никаких «если». Плачь, реви. Можешь кричать. Ты будешь кричать, а я буду тебя держать. И плакать над тобой. И любить тебя.

– Ты поедешь?..

– Зачем ты спросил. Зачем все всегда надо спрашивать.

– Я так и думал. Ты молодец.

– Я не мужик. Я не молодец. Я женщина. И у меня правда родня в Париже. Они живут на Монмартре. Около собора Святого Сердца.

Они молчали долго, осторожно тянули из соломинок крепкий коктейль.

– Плохой коньяк. Дагестанский. Я люблю французский. Французский пахнет розами.

– Ну хорошо. Через Брест. Поездом. Европейским скорым. Через Варшаву… Берлин… Гамбург… Амстердам. Тебя в Амстердаме не заловят. Если они будут отлавливать тебя, то крупной сетью. И прямо в Париже. Ты едешь на конкурс парфюмеров.

– …как ты хочешь?.. В грузовом контейнере… в чьем-то холодильнике?..

– …в банке с селедкой. Я сам закатаю. Внутри рыбы. Не будут же они разрезать ножом каждую рыбину и искать.

– Я захочу селедки, вскрою банку и съем кусок, где… Знаешь, в сказке рыба глотала Царский перстень… а тут… я проглочу…

– Тогда тебе разрежут брюхо. Если ты попадешься.

– Я не попадусь. Ты же сам сказал – нет никаких «если».

Они допили коктейль. Глаза их заблестели. Она едва слезла с высокого, на длинной ноге, журавлиного кресла. Он поймал ее, как птицу.

Они оба не увидели, что на дне одного из бокалов, на дне ее бокала, лежит крупная слива, слишком крупная. Соломинка вырастала из сливы, и, кроме соломинки, из крупной ягоды торчали железки, крючки и скобы. Слива была сделана человеческими руками и положена в бокал нарошно.

Они были слепцы. Они ничего не увидали.

Зато весь их разговор был услышан и записан.

Официант проводил их глазами. Подошел к стойке. Небрежно, прищурясь, взял бокал, вытряхнул себе в кулак миниатюрный радиопередатчик.

Они одевались в гардеробе, опахивая, обжигая друг друга смеющимися, захмелевшими, яркими глазами.

– Какие у тебя румяные щеки. Какие ясные глаза.

– Ну да. Я же отважилась на такое дело. Это же моя Война началась. Я теперь уже ничего не боюсь. А только веселюсь. Давай веселиться. Настали же последние дни России, милый. Это конец. Это конец России.

– В моем конце мое начало. Какая-то казненная королева так однажды сказала.

– Не казни меня прежде времени. Меня и так казнят. Я слишком ведьма для этого скушного мира. Я Великая Сумасшедшая Армагеддона. И я погублю тебя.

– Дура, Клеопатра. Ты помнишь, как мы познакомились?..

– Да. Еще бы. Вовек не забыть.

– Я только прилетел с Войны.

– Ты только прилетел с Войны. Тебя Арк вытащил ко мне, да?.. ты мрачнел, стонал, ты был один, у тебя раны болели. Я испугалась твоих шрамов. Я сразу влюбилась в них.

– Ты моя родная. Ты мне роднее родного.

– Ты врешь.

– Если я вру, убей меня. У меня в кармане револьвер. Вытащи и убей.

– У меня в сумочке тоже. Смит-вессон.

– Ты умеешь стрелять?..

– Я научилась. Потому что ты… Я знала. Я знала не умом. Умом никогда ничего не знают. Я…

Он закрыл ей рот поцелуем. Курточка сползла с ее плеч, упала на паркетный пол ночного бара. Белый песец, с разинутой в отчаяньи мертвой пастью, свисал у нее с плеча, мотался сиротливо и неприкаянно, как повешенный качается под сильным ветром на виселице.

Стасинька, сложи ручки лодочкой, помолись за Папу, за Маму, за Лелю, за Русю, за Тату, за Лешеньку. Помолись Господу от всей души, и твоя молитва дойдет до неба.

А небо далеко?.. А там люди могут жить?.. А чем они там дышат?..

Там летают души, они горят во тьме, светятся золотым светом, и им не надо ни воздуха, ни еды, ни воды, ни ложа, чтобы спать… они бесплотны и бессонны, и радостны всегда.

И они… боли не чувствуют?..

Ни боли, ни смерти. Жизнь бесконечная. Жизнь неизбывная.

Она тихо встала, подошла к двери сарая. Дверь была закрыта снаружи – мало того, что Федька Свиное Рыло навесил амбарный замок, еще и припер снаружи мощным еловым дрюком. Оттепель. Кап, кап – с крыши – в снег: вода выцелует в белизне проталину, и птицы будут прилетать, пить, запрокидывать головы, разевать клювы. Господи, как еще молиться Тебе. Ночь. Звезд повысыпало – словно золотое зерно в риге рассыпали из дырявого мешка. Люську отправили, после рыбалки на Муксалме, невесть куда – когда ее волокли, она неистово орала, вырывалась, пыталась кусаться, бить солдат по щекам. Ее быстро усмирили. Господи, лишь бы не искалечили. Может, отправили на Заяцкий. Может – на Секирку. Младенчика взяла Глашенька. Ее, после того как она Федьке, положившему на нее заплывший жиром глаз, двинула худым локтем в толстый живот, затолкали сюда, в сараюшку: до тех пор, пока не одумается. Господи, помоги! Елизар Анзерский, помоги!..