– Эээ не надо иронии, Лаврентий, у меня хорошая память, как сейчас называется главный летчик, помню!
– Извините, товарищ Сталин. Почему-то меня этот объект, Писатель, чем-то раздражает. Я еще не могу сказать чем, но раздражает. Он не такой, как должен был бы быть! Если он пришел из будущего, то знает много важного. Неотложно важного! Но! Он ведет себя безответственно. Информацию цедит по чуть-чуть. С женщинами встречается. Ему что, в своем времени, женщин не хватало? Он ведь разговор со мной перенес из-за свидания, да… Я не понимаю этого, товарищ Сталин. Но ощущение неправильности есть. И я привык ощущениям доверять, товарищ Сталин.
– Твоя работа, Лаврентий, сделать так, чтобы твои ощущения обрастали аргументами. И только тогда о них докладывать. Мне нужны факты. Ты знаешь, какие-то допущения возможны. Но очень небольшие. Факты, аргументы, допущения, версии. И версии должны быть обоснованными, а не притянутыми за уши. И после этого можно принимать какое-то решение. Ощущения наркома внутренних дел не менее важны, чем ощущения его однопартийца, товарища Сталина. Но на основании одних только ощущений и товарищ Сталин, и партия принимать решения права не имеет. Так, Лаврентий?
– Так точно, товарищ Сталин.
– Ладно, Лаврентий, не включай солдафона. К Рычагову присмотримся. Что за вторая встреча?
– Вторая встреча – свидание с женщиной.
– Любовь? – это короткое слово произнесено было с большой иронией.
– Тут не все так просто, товарищ Сталин.
– Докладывай, Лаврентий. Не стесняйся.
– Встреча с некой журналисткой, Маргаритой Лурье.
– Интересно. Гирш Лурье или Йосеф Лурье к ней отношение имеют?
– Нет. Тут еще интереснее. – при этих словах Берии Сталин чуть приостановил свое тихое передвижение по кабинету. Что может быть интереснее связи с известным бундовцем или сионистом? Нарком продолжал:
– Маргарита Наумовной Лурье четырнадцатого года рождения, работает редактором «Литературной газеты». Она дочка Артура-Викентия Людвиговича Лурье, он же Наум Израилевич Лурья. Скандально известный композитор. Авангардист, ученик Глазунова, был близок к футуристам, участвовал в ЛЕФе, был сотрудником Наркомпроса, известен скандальным склочным характером. В 22-м уехал в Берлин, оттуда в Париж. В Париже стал дружить со Стравинским, Сувчинским, разделяет воззрения идеалистического движения евразийцев. Критикует СССР и его руководство. С женой, Ханной Лурье, развелся в 18-м году. С семьей связей не поддерживает. Но его дочка, во многом благодаря старым связям отца, вхожа к известным писателям СССР, бывает у Булгаковых, Ахматовой…
– Достаточно. Считаешь, ищет связи с заграницей?
– Не доказано. Но я бы считал, что для профилактики, так сказать…
– Знаю я твою профилактику, хотя, может быть ты и прав… Может быть, а может быть и нет! Ты по последнему документу всё сделал?
– Так точно. Проверяем. Но это займет какое-то время.
– Сам понимаешь, этот документ многое меняет. Все твои аргументы перевесить может. И ощущения тоже. Хорошо. Завтра с утра свои предложения ко мне на стол. Писатель когда придёт к тебе в редакцию? – И Сталин усмехнулся, хотя глаза его оставались такими же тревожными, как и в начале разговора.
– Завтра в 14–00.
– Ну вот и побеседуете. Но вопросы и свои предложения в 12–00 ко мне, ровно в 12–00, и ни минутой позже.
– Слушаюсь, товарищ Сталин.
«Ну, ну, попробовал бы ты не послушаться» – произнес про себя Иосиф Виссарионович, когда за «всесильным» наркомом закрылась дверь.
Глава тридцать седьмаяБудет секс!
Москва. 11 февраля 1940 года
Нет, вчера секса не было. Я проводил Маргариту, свою Марго, почти до дверей ее подъезда. Но приглашения подняться, даже затем, чтобы продекламировать «Собачье сердце», не получил. И дело было не в том, что Марго снимала небольшую комнату в коммунальной квартире, отнюдь. Просто в то время было как-то по-другому принято. Или мне так казалось? Но Марго была не из современных девиц, для которых секс на втором свидании – это признак «тормоза», а самый правильный принцип поведения – секс сразу же после знакомства, зачем до первого свидания тянуть? Революция и Гражданская внесли свой вклад в то, что нравы людей изменились, но еще не настолько. Стаканы воды[94] и даже батареи этих стаканов не могли очистить дремучую патриархальность крестьянства, как и не смогли размочить врожденную деликатность гнилой интеллигенции.
И вот, сорокалетний комдив мялся, что-то мямлил, гормоны лупили по его крепкой черепушке, а он вместо наглого приступа сподобился только ручку пожать, да поцеловать ее, причем даже не руку – кончики пальцев. А хотелось-то совсем другого! Но дал себе по рукам, а мысленно куда-то посередине тела, пониже поясницы, и стал прощаться с прекрасной Маргаритой. Ах! Как не повезло писателю, не сумевшему на тридцать пятой странице своего повествования втиснуть в него эротическую сцену с описанием того, что у кого как встало, торчало, поднялось, что куда попало, вошло или вышло, ну не прет ему, не прет! Остается деликатно отвернуться, чтобы дать влюбленному, не старому еще человеку, насладиться мгновением, которое прекрасно, но которое ему не остановить!
– Марго! Я человек военный. Поэтому прошу меня простить, если завтра куда-то пошлют, то уеду. Могут и дня больше не дать и даже часа не будет, чтобы заскочить попрощаться. Работа у меня такая. Родину защищать. Только помни, я обязательно вернусь! И обязательно, слышишь меня, обязательно найду тебя, где бы ты не оказалась.
Сказав чуть высокопарно, но искренне, я развернулся и пошел, не оборачиваясь, вниз по улице, навстречу неизбежному завтра. А Маргарита стояла у подъезда. Рука ее сжимала ручку сумочки, причем так, что еще чуть-чуть и ручка изящного изделия должна была превратиться в какие-то лохмотья, не выдержав напряжения… Но потом успокоилась. Она смотрела вслед быстро удаляющейся фигуре очень странного человека. Такого, что сумел ее поразить в самое сердце. Сейчас она пожалела, то не пригласила его к себе в комнату, одновременно испытала стыд от того, что захотела близости с ним, затащить в постель, чай не девица, всё же двадцать пять лет почти… И что-то ее останавливало, было ощущение, что так и должно быть. И эта встреча, и это расставание, и даже это ощущение тревоги и беды, оно тоже должно быть, потому что он все равно вернется, обязательно вернется! Зашла в подъезд, зашла и остановилась. И почему-то предательски бежали по щекам слезинки, медленно, одна за одной, и никак не могла их остановить. То ли пыльно было в подъезде, то ли светло и тоскливо на душе одновременно.
В эту ночь я не спал. Точнее, почти не спал – полтора часа позволил себе вздремнуть под самое утро. Завтра предстоял визит к всесильному наркому, которого я лично считал самым эффективным менеджером двадцатого века. Как я относился к Берии и к Сталину? Сталин – реальный политик. У него была цель, к которой он шел. Хорошо или плохо – но шел! Идея была. Личность была. И культ личности был. В силу своей болезни я уже давным-давно в людях разочаровался и авторитетов не признавал. А что вы хотите? Сколько раз мне авторитетно заявляли, что еще одна операция, еще один курс реабилитации авторитетного гуру восстановления и всё станет так хорошо, что лучше не бывает. Иллюзии детей рассыпаются осколками калейдоскопа и ни за что не поверишь потом ни в один авторитет. Помните едкого философа Вольтера? Он ведь авторитетов не признавал, отличаясь отвратительным здоровьем и еще более отвратительным характером. Скульптор Гудон удивительно точно сумел передать это ощущение ироничного человека, не признающего авторитетов. Но… и Сталин, и Берия вызывали во мне чувство уважения. Хотя бы за то, что под их руководством мы смогли выстоять в ТОЙ войне, которая еще не состоялась. Выстоять, защитить себя от порабощения, создать атомную бомбу. Гарантировать мир себе и своим детям. Ошибки? Были! Преступления? Были! Но нельзя рассматривать действия реальных политиков другого времени с позиций современного псевдолиберализма или еще какой идеальной конструкции логических извращений. Я рассматривал действия любого политического деятеля, тем более такого масштаба, только с точки зрения политической целесообразности в тот или иной момент реальности. А потому сейчас я трудился изо всех сил. У меня была цель. У меня было место и время. У меня были знания. И их было остаточно для того, чтобы достичь цели. И всё, что мне нужно было сделать – это донести свою цель людям, которые могли меня выслушать и постарались бы понять. И простить, наверное, тоже.
На этот раз у меня на столе лежали листы обычной бумаги. Я так до конца эти древние ручки со страшным металлическим пером не освоил, а вот ручка-самописка это уже хорошо, а еще баночка чернил, да несколько испорченных чернилами платков свидетельствовали о том, что я с этим предметом передачи информации более-менее справляюсь.
Сейчас на бумагу ложились самые важные предложения, они должны были быть неотложно рассмотрены наркомом внутренних дел. Этот план я составлял еще на базе «Вектора». И помогали мне его оттачивать лучшие специалисты, имевшиеся там на хозяйстве. Черт! Сильный нажим. По листу растекается пятно, лист испорчен. Самописка накрылась… Берусь за надежный карандаш. Понимал, что есть информация, которую не надо пока что передавать Лаврентию Павловичу, но приготовил ее на случай встречи с Самим. Почему-то была уверенность, что меня лично досматривать не будут. Вещи – совсем другое дело. Поэтому несколько листов папиросной бумаги были со мной. Но мне предстояла гигантская работа: огромный массив информации надо было изложить на бумаге. И не просто переписать, а показать, каковы причины того или иного дела, явления, изобретения, почему это предложение необходимо и какие реальные пути его достижения.
Я писал предложения так, как научили меня писать такие документы в моем времени. Аргументация должна быть простой и изложенной с предельной ясностью. Это единственный способ преодолеть то естественное недоверие, которое будет испытывать хроноабориген к человеку из его собственного будущего. «Каждая твоя мысль – это гвоздь, который ты должен забить в черепушку аборигена! – говорил наш инструктор, незабвенный профессор психологии Марк Арнольдович Иоффе. – Тупой гвоздь черепушку расколет! Поэтому ваш гвоздь должен быть коротким, прямым и острым. Только тогда вы добьетесь успеха!». Где-то так.