— Когда он вернулся сюда?
— Примерно в середине пятидесятых. Одно время работал механиком в гараже при фабрике, но долго не продержался. Потом помогал на фермах. Когда был трезв, то работал за двоих, а потом его снова тянуло…
— Тянуло к чему?
— К девочкам и спиртному. Кто из тамошних работниц, служанок или крестьянок не знал Калле-с-Поворота! Он был королем танцев в Народном парке. Даром что ему не давались буквы и цифры! На танцплощадке отбивал, словно копытами. Обворожительный, как дьявол! И всегда получал то, что хотел.
— А как он выглядел?
— В этом как раз и была его тайна, фрекен Форс. Женщины не могли ему противостоять, а выглядел он как хищник в человеческом обличье, как сама звериная ненасытность: грубый, плотный, с близко посаженными черными глазами, с мордой, словно высеченной из черного мрамора.
Готфрид Карлссон смолк, будто давая возможность юной гостье представить себе этот образ воплощенной мужественности.
— Таких сейчас нет, фрекен Форс. Хотя здесь по-прежнему полным-полно неотесанного народа.
— А почему его прозвали «с поворота»?
Готфрид кладет свои дряблые, в пигментных пятнах руки на подлокотник инвалидного кресла и отвечает:
— Это случилось в конце пятидесятых или начале шестидесятых. Я работал тогда мастером на «Клоетте». Калле каким-то образом удалось раздобыть денег, и он купил участок земли со старым деревянным домом, крашенным в красный. Это внизу, у Вестерса, всего в нескольких сотнях метров отсюда, у поворота в туннель под большой автотрассой, которая сейчас называется «Андерс Вег». Туннеля тогда не было, а на месте дороги находилась роща. Я бывал там, он приглашал меня к себе, так что я знаю. Для того времени он заплатил большую сумму. Тогда в Стокгольме ограбили банк, и ходили слухи, что деньги оттуда.
И вот он встретил женщину, мать Бенгта, Элизабет Теодорссон. Крепкая, будто укорененная в этой земле, она, казалось, должна жить вечно. Однако на самом деле все вышло иначе.
Старик напротив Малин несколько раз вздохнул и прикрыл глаза.
Рассказ уже закончился или он перенапрягся, устал копаться в памяти? Или ему надоел этот разговор? Но Готфрид снова открыл глаза, мутные зрачки заблестели:
— И с тех самых пор, как он купил этот дом, он и стал зваться Калле-с-Поворота. Если и раньше все знали, кто такой Калле, то теперь у него появилось прозвище. И я думаю, что этот дом и стал началом конца Калле. Он не был создан для того, что называется нормальной человеческой жизнью.
— А потом родился Бенгт?
— Да, в шестьдесят первом, насколько я помню, но еще до того Калле-с-Поворота попал за решетку.
Готфрид Карлссон снова прикрывает глаза.
— Вы устали?
— Нисколько, фрекен Форс. Устану не раньше, чем кончу рассказывать.
На обратном пути Малин заходит в комнату медсестер.
Сестра Херманссон сидит на привинченной к стене скамье и выводит синими чернилами буквы на какой-то диаграмме.
— Ну? — Она поднимает глаза.
— Все хорошо, — отвечает Малин. — Хорошо.
— Набрались мудрости?
— Причем оба.
— Готфрид Карлссон учился на этих курсах в университете, после того как вышел на пенсию. Они сделали его странным. Представляю, какую чушь он вам впаривал! Ведь он говорил о курсах?
— Нет. Ни слова.
— Ну, тогда я умолкаю, — говорит Херманссон и возвращается к своей диаграмме.
Внизу, у входа, больше нет стариков в инвалидных креслах.
На улице, куда Малин выходит через «вертушку», мороз внезапно обжигает ей лицо, и на память вновь приходят последние слова Готфрида Карлссона. Она знает — эти слова будут возвращаться к ней опять и опять. Когда она уже собиралась уходить, он вдруг положил руку на ее плечо и сказал:
— Будьте осторожны, фрекен Форс.
— Простите?
— Запомните одну вещь, фрекен Форс. Убивает только страсть.
16
Вот участок земли, на котором когда-то стоял тот дом у поворота.
Первое впечатление: тоскливая типовая застройка, средний класс. Когда мог быть построен этот розовый деревянный дом с фабричными резными украшениями?
Восемьдесят четвертый год? Девяностый? Где-то около того. Тот, кто купил участок у Мяченосца, знал, что делает. Приобрел, конечно, по дешевке, выждал подходящий момент, снес здание, построил новую стандартную виллу и продал.
Можно ли сказать, что он уничтожил отпечаток чьей-то жизни?
Нет.
Потому что дом — всего лишь собственность, а собственность не более чем обуза. Мантра убежденных нищих.
Малин вышла из машины на воздух, которым трудно дышать. Позади застывших крон берез она различает пешеходный туннель под трассой Линчёпипгсвеген — черную дыру, сквозь которую склон на другой стороне кажется непроницаемой стеной.
Дом напротив — перестроенная вилла пятидесятых годов, как и соседний слева. Кто живет здесь сейчас? Нет, не пьяница Калле-с-Поворота. Какой-нибудь бабник? Или одинокий толстяк — вечный ребенок?
Вряд ли.
Торговцы, врачи, архитекторы — вот какого рода эта публика.
Малин бродит туда-сюда возле машины.
Ей снова вспоминается голос Готфрида Карлссона: «Калле-с-Поворота напал на одного парня в Народном парке. Он частенько занимался этим, потому что жить не мог без драки. Но на этот раз парень ослеп на один глаз, и Калле получил шесть лет».
Малин поднимается в сторону туннеля и дороги, карабкается на склон по нерасчищенной велосипедной дорожке. В отдалении показался акведук — тогда его там не было. Автомобили то исчезают, то появляются в снежной дымке. Малин видит зелень, великолепие лета, лодки, скользящие по глади канала. Так возникает целый мир! Но он не твой. Твоим миром станет тот поселок, одиночество и смех, который будет преследовать тебя, бегающего за ускакавшими мячами.
«Элизабет зарабатывала шитьем и оказывала влияние на дамскую и мужскую моду здесь, в замке, и в городе, на Васагатан. Каждое утро с Бенгтом на руках садилась в автобус и забирала платья, а вечером назад. Водители не брали с нее денег. Он был толстым уже тогда. Говорили, она дает мальчику масло и сахар, только бы не мешал ей шить».
Стоя у перил над туннелем, Малин смотрит вниз, на дом, и видит красную избушку, что когда-то находилась на его месте. Такая маленькая, она была для мальчика целой вселенной. И звезды на ночном небе напоминали о бренности жизни.
«Элизабет забеременела через несколько недель после того, как Калле вышел на свободу. Он рано состарился, лишился зубов и был вечно пьян. Поговаривают, что его избили в тюрьме за какие-то его дела в Стокгольме — вроде где-то проболтался. Но женщины, как и раньше, были без ума от него. Его видели в парке по субботам. Драки, волокитство…»
Черная черепица. Дым из трубы. Камин, конечно.
«Потом родилась девочка, Лотта. Так оно и продолжалось. Калле пил и дрался, бил жену, мальчика и девочку, если та не переставала плакать. Но что-то удерживало их вместе… Калле имел обыкновение стоять внизу, возле кондитерской, и задевать прохожих. Полиция не трогала его, ведь он был старик».
Малин возвращается к дому, но медлит, прежде чем войти в гараж. В дальнем углу участка виден древний дуб — ведь он уже был здесь при тебе, да, Мяченосец?
Да, он стоял здесь при мне.
Я бегал под дубом и вокруг него вместе со своей сестрой.
Мы бегали, чтобы быть подальше от папы. Чтобы отпугивать его своим хохотом, шумом, криками.
И потому же я ел.
Пока я ел, была надежда; пока была еда, была вера; пока я ел, не существовало другой реальности, кроме еды; пока я ел, молчало мое горе, причиняемое тем, что никак не хотело оставаться в своей мрачной берлоге.
Но что было толку в беготне и обжорстве?
В итоге мама исчезла. Рак сначала забрал ее печень, а потом ее всю, через месяц она покинула нас. И наступила вечная ночь.
«Когда Элизабет умерла, фрекен Форс, социальной службе следовало забрать детей, но они ничего не смогли поделать. Калле хотел, чтобы дети остались с ним, и нашел поддержку в законах. Бенгту исполнилось двенадцать, малышке Лотте шесть. Он уже тогда был безнадежен — порченый товар, готовый к утилизации. Мальчик с поворота, одинокий среди одиноких, чудовище, от которого все предпочитали держаться на расстоянии. Как можно разговаривать с людьми, если они смотрят на тебя как на чудовище? Я наблюдал это со стороны и если в чем и согрешил, так это в том, что просто прошел мимо него тогда, когда он в некотором смысле еще существовал в человеческом мире, — если вы понимаете, фрекен Форс, что я имею в виду. Когда он еще нуждался в моем и вообще в нашем, человеческом обществе».
Но мама? Элизабет? Что делать, когда ее сил остается лишь на то, чтобы отвести руку, занесенную для удара? Когда пальцы искалечены настолько, что больше не могут шить?
Малин обходит вокруг дома и пытается представить, что там внутри. Как обитатели глазеют на нее, гадают, кто она такая. Что ж, смотрите. Недавно посаженные яблони, идиллия среди цветов. Знаете ли вы, как легко все это разлетается на куски, исчезает навсегда?
Мама, даже если ты не можешь, вернись.
Ты об этом просил, Бенгт?
Я больше не могу говорить.
Даже наши, мои силы ограниченны.
Сейчас я хочу только парить.
Парить и гореть.
Но я очень тосковал по ней. И боялся за свою сестру. Может, поэтому я и ударил, я не знаю. Чтобы каким-то образом все собрать.
Ты сама видишь дома вокруг. Я тоже видел, как должно и как может быть.
Я любил его, моего папу, поэтому я и поднял топор в тот вечер.
Грязнули, вонючки. Запуганные, взвинченные дети. Дети-которые-не-ходят-в-школу. Дети пьяницы.
Девочка, малышка Лотта, которая разучилась говорить, пахнущая нечистотами и бедностью, — ей нет места в начищенном до блеска социал-демократическом обществе.
Пара ботинок от «Катерпиллар» прокладывает глубокие следы в снегу на заднем дворе по направлению к вилле мечты. Дверь открывается, звучит подозрительный мужской голос: