фом Арманьяком Людовик овладевает его землями на юге. Смерть бездетного короля Неаполя и Прованса дает Людовику Прованс, Анжу и Мон. Процесс, происходящий во Франции, напоминает наш, русский, в смысле собирания, но протекает с большей кровью и с меньшим успехом.
В Германии — Священной Римской империи германской нации — только что закончены разрушительные гуситские войны, в которых империя была бессильна против крестьянских ополчений. В Чехии и Венгрии появляются национальные короли. Внутриимперские войны не прекращаются ни на день: саксонцы, франконцы. Все против всех, причем какая-либо общая цель отсутствует.
В Англии — тридцать лет войны Алой и Белой розы, Ланкастеров и Йорков. Десятки крупных сражений и сотни стычек, переменное счастье и удача каждой стороны знаменуется истребленьем побежденных. Цель? Только власть, иной не находят английские историки.
На многострадальной Руси XV века жилось все же лучше, чем в Европе. А что касается меньшой братии, то ей у нас было несравненно легче, чем в Европе. Поговорка: «На Руси от голода еще никто не умирал» — не так хвастлива: коль не случалось особого бедствия, люди не голодали. Жили почище, мылись почаще, посему не было нужды в особых законах о прокаженных, которые в особой одежде бродили по Европе толпами. В Европе самый малый сеньор имел право наказывать на теле, а чуть больший — право смертной казни. Русским же дворянам-помещикам было записано: «А доспеет пусто (именье запустеет от людей), и ему самому платити великих князей дань и посошная служба самому, а от великих князей в том быти ему в опале».
Иван Третий в романе напоминает Ивана Четвертого, о чем говорит и сам автор. Нет, все же не то. Старики думцы, помнившие Ивана Третьего, сравнивая его с внуком, говаривали: «Тот встречу (возраженья) любил, а этот и слова противного не терпит». Вспоминали, что дед решал дела, широко совещаясь, а внук: «Одним-двумя у своей постели». Стрига Оболенский в романе Д. Б. думает, не перешепнуть ли ему Ивану Третьему, при случае, смелое слово князя Холмского. И здесь не то. Перешепты пошли в ход при Иване Четвертом. Кстати сказать, Иван Третий выдал свою дочь Федосью за сына князя Холмского.
Да, жаль Новгорода. Но ведь и до последнего нашего дня мы не знаем ни одного конфликта, который разрешился бы не силой.
Иван Третий был собирателем Руси, его дело было объективно прогрессивным, положительным. Этого, к сожалению, в романе нет, а написан роман талантливо, хорошо. Поэтому читатель закроет книгу с мыслью о том, как страшно было жить в старину на нашей обездоленной историей родине. Еще одна книга о сплошном бедствии.
Один немецкий поэт говорил, что в средневековье жилось страшновато, были всякие рыцари-разбойники, грабили, хватали проезжих на дорогах, однако ж люди друг к другу в гости ходили, танцевали, пели, молодежь занималась ухаживаньем. Источники сообщают нам об усилиях московской администрации, о смотрах служилых, о строгих придирках дьяков. Но была эта администрация по своей силе и проникновению куда как далека от современной. Ее действия встречались с охотой, и все эти люди, служившие от «новика» в пятнадцатилетнем возрасте и до полного старческого бессилия, в подавляющем большинстве своем действовали, подчинялись сознательно, ценя службу вовсе не из-за одной необходимости «кормиться» от нее.
Иван Третий покончил с татарами. А Новгород, пусть с переломом, с жесткой встряской, с выворачиванием рук, он сохранил живым, жизнеспособным.
Подлинное падение Новгорода произошло в дико-бессмысленном погроме, учиненном Грозным в 1570 году. Жесточайше-циничная насмешка этого ужасающего события заключалась и в том, что первыми жертвами истребленья явились потомки «лучших московских людей», испомещенных в Новгороде Иваном Третьим. Новгород пал по-настоящему, навсегда не из-за покоренья его Иваном Третьим, но из-за погрома Грозного.
Поэтичный эпилог романа, с образом новгородца, прижившегося вопреки всему на беломорском берегу, где и земли-то нет, а есть лишь камень да рыба в ледяной воде, лучше подошел бы к повествованию о погроме Грозного.
*
…В подзаголовке повесть Н. Б.[17] названа атеистической хроникой, что предполагает документальность ее. Диапазон писателя-документалиста очень широк. Документальны картинки П. Корягина в «Известиях», документальны «Столкновение в океане» Москау или «Обыкновенное убийство» Т. Капоте. Закон документального жанра — верность факту, верность событию, действительно имевшему место в жизни. Честный репортаж. Плюс верность жизни по-писательски. Иначе говоря, я верю Корягину не только потому, что «Известия» зря не напишут. И верю Москау или Капоте не только потому, что они твердо стоят на добытых следствием и судом данных. В больших ли, в малых ли формах документальной прозы исследователь объединяется с художником.
Из повести Н. Б. я узнал, что молокане, иеговисты, пятидесятники, скопцы, униаты, православные, католики — все они очень, очень, очень плохие. Кроме того, все эти христиане и христианские секты состоят из очень, очень, очень глупых людей, ибо ими как хотят вертят и куда угодно поворачивают весьма злодейские, но в делах вовсе не такие ловкие Ануфрии и иже с ним. И писателю нужно быть исследователем, тем более документалисту. А уж врага-то нужно особенно изучать.
Мои сведения о сектантах связаны с участием Л. Н. Толстого в эмиграции молокан в Канаду. Кстати, молоканами их называли за отказ от мяса, но сами себя они называли как-то иначе. Сектантов было много, разных «согласий», и эти согласия друг от друга замыкались не меньше, чем от церковников. Н. Б. не исследовал ни истории, ни нынешнего сектантства. Кто у него за «религиозной завесой»? Не молокане, так как мясо едят. Не скопцы, ибо у тех «печать» была благом, а здесь — садическая казнь. Есть и хлыстовщина, но тоже какой-то частью. Повторяю, вопрос автором совершенно не исследован, и бьет он мимо цели. Атеист не найдет в повести аргументов. Церковник останется на своем: вне церкви — мрак. О влиянии на сектантов говорить не приходится, сектант тверд в букве, и сбивать его нужно «на суть», а сути у Н. Б. нет.
Рассматривать повесть Н. Б. как документальную никак не приходится.
Литературные средства Н. Б. весьма примитивны, художественным произведением его повесть назвать нельзя.
Вероятно, Н. Б. надо бы согласиться с тем, что писателю следует уметь изображать живых людей, то есть действующих в сообразии с человеческой природой, и знать все, о чем пишешь. Из последнего вытекает тематика: самые величайшие писатели не писали о том, чего не знали.
*
К моему удовольствию, автор не наклеил этикетку на свое произведение. Но все же это — фантастика, или, как говорят ведающие литературой специалисты, «принадлежит жанру научной фантастики»[18].
Очень помню, как в недавние годы этот жанр вымаливал себе местечко хоть под луной. Помню суровые наставления «Ищите тематику в перспективных планах научных институтов». И лозунг — «на грани возможного». И — «нечего лезть на Луну».
Первый спутник произвел переворот. Но тогда наши фантасты, во всяком случае наиболее заметные, старались помещать в центре своих произведений нечто научно-техническое, заботясь оставаться в научных параметрах текущего дня. Неосторожных ждал разгром в печати. Держатель научной степени утверждал, что «описываемого быть не может», и имя неудачника включалось в обзоры как пример дурного поведения.
И. А. Ефремову сошла с рук алмазная труба на Дальнем Востоке, когда о тамошних алмазах еще и не мечтали. Но тогда же кому-то сильно попало за уральские алмазы, которые впоследствии тоже нашлись.
Я напоминаю о тех днях не случайно. Дело в том, что, требуя «научной чистоты» от фантастов, им давали «скидку на жанр». Сумеешь подать научно-техническую часть, и остальное тебе простится. Конечно, «ведущие фантасты» на словах и на собраниях от скидки отмахивались. Однако же на деле считали возможным ставить около техники фигурки плоскокартонные. Читатель же, особенно молодой, вкус которому портили, прощал, в увлечении техникой, литературную беспомощность авторов.
Все это мне вспомнилось по контрасту с повестью А. П. Я. У автора есть будущее в каком-то заметно большом удалении от нашего времени, пятисотэтажные дома, ветробусы и даже разум ученого, свободно витающий с научными целями — дабы познавать тайны жизни, воплощаясь в живые существа.
Фантастика? Да. Но все мной перечисленные и другие атрибуты фантастики суть лишь способы, приемы. Не в них дело. Они нужны автору так же, как режиссеру театральный реквизит, которым пользуются, чтобы зритель увидел суть, сущность.
Пересказ содержания художественной вещи скучен, неблагодарен. Повесть А. Я. — о любви мужчины и женщины. О разнице между одним и другой. Где-то Честертон говорит, что мужчина должен глядеть из окна дома наружу, женщина же — глядеть в дом, то есть мужчина уходит, приходит, а женщина остается дома. Нечто подобное есть и у А. Я., но, конечно, без ливня честертоновских парадоксов. Ведь на самом деле есть разница между «он» и «она», и должна быть, пока «род человеческий не прекратится».
«Мужчина рубит, корчует, разрезает землю и бросает семя. Женщина собирает жатву, сохраняет семена и образует». Это не из Честертона и А. Я., а из старинных речений.
Древний конфликт, о котором каждое поколение поет своим новым голосом, служит содержанием повести. Естественно-хороша дымка печали, ощущаемая в тексте.
Повесть можно было бы назвать изящной, хотя это слово сейчас звучит не веско. Язык смел, приемы слова интересны.
Кое-что мне лично не совсем нравится. Я подчеркнул слово, чтобы указать на мое собственное ощущение. Автор пользуется манерой речи современных молодых ученых, и навязываться ему я не хотел бы. К тому же эта манера дает свой стиль.
Вообще же — произведение интересное и внимания заслуживает.
*
…В «Детских годах Багрова-внука» С. Т. Аксаков вспоминает о первой встрече со сказками Шехеразады: