Перечел Ваше письмо и спрашиваю: ответил ли я Вам на Ваш «главный вопрос», как Вы требуете?
Во всяком случае, теперь Вы не должны упрекать меня в моем непонимании Вас.
16.XII.1962
*
Милый Сергей Васильевич, Вы правы, обмен необходим, и Ваши письма для меня, как шпоры для застоявшегося коня: я был когда-то кавалеристом. С тех времен сохранился у меня один знакомый, конник с младых ногтей. Сейчас ему семьдесят три года, он очень бодр. Служить в коннице он начал за несколько лет до первой мировой войны. Про «Русь» сказал: «Сразу видно, что писано кавалеристом». Вот Вам и еще один аспект.
А теперь давайте объясняться. Вы упоминаете о каких-то Ваших резкостях. Каких? Ничего не было от Ваших писем, кроме волнения, которое Вы мне приносили, и за что я Вам благодарен. А в остальном знаете ли…
Недавно мне сказали, и серьезно, что в одном известном мне учреждении есть своя форма обращения: в случае официальных обращений к одним употребляют «многоуважаемый», к другим — без «много». Билеты на какие-либо торжества тоже дают — кому партер, кому — амфитеатр. И каждый ряд имеет свое население. Иной ведь не пойдет, коль ему пришлют не третий ряд партера, а первый — амфитеатра. А я довольствуюсь последним рядом амфитеатра. Наше дело мужицкое, как говаривал мой давно исчезнувший друг, однако же без мужиков жить покамест еще не научились. Так что мы с Вами обойдемся как-нибудь без чинов. Будем как были. Хорошо?
Я читал Ваши письма с величайшим интересом. Ну, что ж, пусть так и будет: Малх Ваш, как и все остальное.
Позвольте мне кое о чем Вас спросить. Сколько Вам лет? Вы упоминаете, что до Новосибирска были в Якутии. Коль в Якутии Вы начинали работать, то Вам больше тридцати, но немногим. По письмам же судить не могу: так, как пишете Вы, может писать и двадцатипяти-и пятидесятилетний.
Второе: когда Вы купили «Русь изначальную»? В Москве книга появилась в сентябре 1961 года и была тут же распродана.
О кибернетике Вы пишете значительнейшие вещи. Помните? Однако же возможный «автомат-существо», при любом его тончайшем совершенстве, будет только лишь выражением породившей его системы. Причем, при всех усилиях творцов, само совершенство будет высшим выражением бесчеловечности, ибо, по-моему, именно некое недоведение, некая неточность, все эти наши подъемы, сдвиги, взлеты и падения, — именно все это и дает человеку подлинную прелесть человечности. Быть рядом с вечным, быть самому вечным и вместе с тем малым, увязать ногами в грязь, а головой касаться неба; все как будто бы и вместе с тем ничто…
Русский характер широк, почему и склонен к известной небрежности.
Какие страшные столкновения и какая участь уготовлена нам, маленьким людям, игрушкам в руках игрушек. Подобная тема довольно широко использована зарубежной фантастикой, как говорят.
В сущности, до сих пор человеку удавалось как-то проскальзывать через ячейки сети, растянувшиеся или порванные же по людскому небрежению. Ныне за горизонтом рисуются рыбаки непогрешимые, творцы сетей столь частых и столь многослойных, что не только малек, не проскользнет и икринка. Но пусть будущее принадлежит будущему. Его еще нет.
Мне же сейчас хочется понять еще одну страницу прошлого — конец XI и начало XII века. Хочется заглянуть всюду, даже в Америку, формально еще не открытую. Уже более года, как я хожу около этого и борюсь с собственным бессильем. Мешает «Русь изначальная». Нужно идти еще дальше, глубже, а я заранее сомневаюсь в себе. Это глупо в смысле чисто практическом. До сих пор я умел держать сомненья в узде, до окончания дела.
Такова жизнь.
5.I.1963
*
Милый Виталий Степанович, в Вашем письме меня очень порадовало то, что мысли мои оказались для Вас как бы знакомыми. Вообще же — а что такое мысль, что такое ее «оригинальность»? Доводилось мне замечать: вот додумаешься до чего-нибудь, и потом скажешь самому случайному, что ли, человеку. А он сразу согласится, и, вдобавок, ничего для него будто бы нового и не сказано. На самом же деле, он это давно знал, но не к чему ему было ни задумываться, ни формулировать: я за него сформулировал. Но формулировка эта ему нужна, очень нужна, хоть он сам того и не ощущал.
Для искусства существует много определений, много будет и новых определений, но думаю, что в их числе останется и такое: сумей сказать то, что есть уже в умах, то, что зачато жизнью, но еще не рождено в словах. А как скажешь — дело твоего таланта. Ибо коль есть МЫСЛЬ, то плоть для нее найдется.
Приходится мне получать письма, в которых читатель скромно начинает: «Я, конечно, не критик…» В ответах я всегда стараюсь объяснить, что именно читатель-то и есть тот, к кому обращается пишущий, и что пишут не для критиков.
Каких только определений не давали критикам. Найдите последний, кажется, том собрания Голсуорси. Есть там много хорошего в статьях Голсуорси. Оказывается, что такого писателя, как Д. Конрада, английская критика заметила раньше публики. И все же Голсуорси говорит с мягкой улыбкой: «Писатели могли бы обойтись без критиков, а критики нуждаются в писателях».
Но заметьте — он говорит не о КРИТИКЕ, а о критиках. Без критики, в первую очередь без внутренней критики, не только что литератору, не обойтись и каменщику. (О каменщике я для дистанции, ибо, как бывший строитель, каменщиков весьма уважаю, встречались мне и «каменные» таланты.)
Пишу Вам и тут же сочиняю сказочку. Встретил поэт, взыскующий помощи, на вершине горы Духа Жизни и спросил его: «Кто мне судья?» — «Ты сам», — ответил Дух. «Но кто мне поможет?» И вновь ответил Дух: «Помогай себе сам». И опять, и опять спрашивал поэт о том, как писать ему, как отличать добро от зла, как найти Правду, как захватить сердца людей…
И надоело Духу повторять поэту: сам, сам ты, только сам, — и сказал, наконец. Дух: «Вот перед тобой небо, земля гористая и земля ровная, твои степи, пустыни и море; твое счастье и горе твое — в нем ты сам разбирайся. Ты не бедняк — твои предшественники оставили тебе нетленные клады книг, в них, в древнейших даже, до сих дней еще бьется Мысль. Я вижу, ты требуешь от меня Чуда? Хочешь, чтобы Я нечто вложил в тебя? Так слушай же: ты сам Чудо! Но только сам ты сумеешь раскрыться.
Как? Победи страхи и сломи самый грозный страх для поэта — боязнь самого себя! Дерзай!»
Одна начинающая писательница как-то сказала мне: почему старые писатели были так скромны, в то время как мы… И вот до чего мы оба додумались: те, старые, стояли под вольно-широким небом и, ощущая его, не раздувались — до неба все равно не достанешь головой-то! А мы — в комнатах. Залез на стул, вот тебе и выше всех, а выше нельзя и быть, ибо теменем уперся в штукатурку.
О фольклоре. Я думаю, что Некрасов не «пользовался русским фольклором», в смысле организованно-сознательного поиска. А просто — был он, как люди его склада, русским, был в нем мужик, то есть не брезговал он самим собой, тем, что у нас ныне называют «простым народом». Он сам был «простой народ», как и более судьбой изысканные материально (Некрасов был из нищих дворян) — Тургенев, А. К. Толстой, Гончаров, Л. Толстой, Пушкин, Лермонтов. Имя их — легион.
Я думаю, что первейшая обязанность художника есть обращение к «чувствам добрым». Художнику все доступно. Мне думается еще большее: именно художественность-то и предопределяет эти «чувства добрые». Мне ощущается здесь некое органически от художественности идущее то самое единство формы и содержания, о котором столь много говорили и будут всегда говорить. Разрешать же загадку будет каждый художник по-своему и не в теории, а на собственной практике, сам не зная (технически не зная), как он это «сделал». Говорил же Блок: «…я слышу музыку». Темно — и ясно сказано.
О древних: а знаете ли, что «древних» не было. Эти «древние» суть плод школярской фантазии. Это школяры вырастили особые породы людей: древний грек, древний римлянин, средневековый германец и т. д. Сейчас, кстати, произошло некое событие в мире мысли научной: физики и прочие «точные ученые» отвергли мнение о том, что неандертальский человек состоит в линии предков современного человека. Оказывается, по «точным расчетам» «точных ученых», что слишком короток по времени промежуток. Что за этот промежуток лет не могли произойти мутации, отличающие нас с Вами от неандертальца. Я не собираюсь делать из этого какие-то далеко идущие выводы, но уж тот факт, что ни пять, ни десять, ни сто поколений не могли изменить нашу породу, для меня очевиден. И опять я повторяю себе — «широк человек»! И посему нам суждено самих себя обманывать. И не столько мы богаты переменами, сколько жадны на моды, что ли.
Я еще кое-как помню изменения мод за мое время: укороченные узкие внизу брюки, затем — прямые длинные; затем — расширенные, затем — постепенное сужение и т. д. Острые ботинки носили в 20-х годах. Помню кое-что из женской моды. А вот осознание изменений внутренних… Ох, как тут трудно, как уследить за буйным движением всеми красками и всеми образами расписанного сознанья: то той стороной оно повернется, то другой и ни секундочки не постоит на месте. И куда-то несется, а ты, ловя его, стоишь ли, несешься ли, сам не знаешь. И только ощущаются руки, руки, руки, скользящие по гладкой поверхности в тщетной надежде поймать и остановить. Да, обязательно остановить, ибо это стремительное движение просто невыносимо… Видно, только художнику дано остановить (как бы остановить!) нечто свое собственное, которое в этом вечном хороводе стоит зримо, живо, будто звезда, раз навсегда прибитая к тому вечному своду — небесной тверди, который стоял над головами наших недалеких предков.
Так-то…
По поводу стихов Ваших. Меня самого тянут к себе описания природы. Века XVIII и XIX были способны давать эти описания в тонкой манере, в которой автор, сам себе того не задавая, заставлял читателя с собой соучаствовать в некоей внутренней, медлительной и поэтической подготовке к действию жизни. Пример — описания во «Фрегате Паллада» (Гончарова), книге, мною очень любимой. Второй пример, уже совсем иные описания у Гюго, особенно в «Тружениках моря».