Василько тоже ждал приступа. Ему было зябко. Но не столько потому, что утренний сиверко холодил тело, скованное в тяжелые и тесные брони, сколько от мысли, что вороги уже занесли над его головой острый меч. Там, за рекой, они были зримы и бесчисленны (вон сколько их сидят подле костров, прячутся в шатрах, расхаживают между тучными табунами коней и множеством повозок). В их действиях просматривалась уверенная неторопливость, словно ведают они, что Москве от них никуда не деться и через несколько дней они будут пировать на ее холмах. Они не знали Василька; для них он всего лишь беспокойная пчелка, которую нужно раздавить, дабы полакомиться медом. Опьяненные желанной и близкой добычей, они только поморщатся от его предсмертного укуса, досадливо прихлопнут и забудут о нем.
Другие вороги Василька засели в Кремле. Им известна его поступь и сила; для них он будто заноза, сидящая в холеном и гладком теле, которая все напоминает о себе и вызывает желание побросать все дела да в лихорадочном исступлении вырвать ее с болью и кровью. Вороги в Москве коварнее татар, они нанесут смертельную язву из-под полы.
Ночью Василько крепко побранился с воеводой Филиппом. Брехались, как два цепных кобеля. Филипп первым налетел на Василька. Лаял его многими поносными речами, наказывал немедля выметаться со двора Тарокана и грозился спустить на молодца свою закованную в брони богатырскую дружину.
Но крестьяне за Василька встали, Тароканово подворье покинуть отказались, пеняли Филиппу, что не блюдет их, держит в тесноте, в холоде. Филипп от такого согласного напора приуныл и поскакал прочь несолоно хлебавши. Вслед ему раздались смех, бранные слова и полетели комья снега.
«Чудно, – размышлял сейчас Василько, – еще вчера казалось, что с сельчанами у меня крепкое размирье и никто, ничто нас не сблизит. Как быстро оно порушилось». Поэтому он не так остро ощущал свое одиночество, притупились обида, подозрение и ощущение обреченности. Ему хотелось верить, что крестьяне даже простили ему убиение Волка.
Но остался горький осадок от ночной свары с воеводой. Слишком распалился он, так распалился, что не заметил, как перешел на негожую, недостойную для него брань. Остаток ноченьки крестьяне куражились, а он хмурился и помышлял о том, что за наезд на подворье Тарокана и брань с воеводой придется заплатить немалую цену.
Василько попытался смягчить сердце Филиппа. К воеводе был послан Ананий с каменьями драгоценными Тарокана. Ананий вернулся под утро и поведал, что воевода дары принял. Но на вопрос Василька: «Отложил ли воевода нелюбье?» отрок отмалчивался и прятал глаза.
Ананий тоже в это время находился на прясле. Его не столько занимал вид пробуждающегося татарского стана, сколько удручал последний и строгий наказ воеводы Филиппа, хозяина его юной жизни. Ведь он послан воеводой к Васильку не подмоги ради, а для догляду. То Вышата надумал, нашептал воеводе, что нужно приставить к Васильку человека, и на Анания указал. А по силам ли Ананию сдерживать буйный нрав Василька, о том не помыслил.
При взятии Тароканова подворья Ананий сидел на прясле и даже смотреть внутрь града опасался. А когда к Тайницкой понаехал сам воевода, прятался отрок на верхнем мосту стрельни. Все ожидал, что призовет его воевода и спросит, показывая тяжелой десницей на вытоптанный и разоренный купеческий двор: «А ты где был? Почему о разбое не доложил?», и, не дожидаясь ответа, примется пребольно стегать плеткою. Страшен он в гневе, воевода, бояр не жалеет, а уж собственных холопов и подавно.
Воевода со срамом отьехал, Ананий совсем закручинился. Уже верхний мост стрельни ему не всласть, веселье крестьян жалило, как стрела татарская, и было неведомо, то ли оставаться на прясле, то ли бежать к воеводе и поплакаться, понаушничать?
Он испытал облегчение, когда услышал из уст Василька: «Пойдешь к воеводе. Скажешь ему, что низко кланяется Василько, просит забыть обиды да каменья драгоценные взять!» Спешно покинул прясло. Сума, на дне которой лежали завернутые в ширинку каменья, била его по бедру. Думал только о том, как встретят его Филипп и обширный красный воеводский двор.
Там, за огородом, у самого тына, стояла покосившаяся избенка, в которой жил Ананий с матерью и где простился с ней навеки, когда ее до смерти зашиб за малую провинность лютый ключник.
Для него господский двор был воистину красным, но не столько от замысловатой красоты строений, сколько от крови холопской, от многих незаслуженных обид и побоев.
Перед высоким крыльцом господских хором Анания встретил сам Вышата. Стоял, широко расставив ноги, подбоченясь и недобро, мстительно скалился. Он ни слова не сказал Ананию, только бил отрока наотмашь по бокам и голове, да, больно вцепившись толстыми пальцами в загривок, поволок в хоромы. Впихнул в горницу, бросил под ноги сидевшего на лавке воеводы.
Филипп, узнав о дорогих поминках Василька, поморщился и небрежно кивнул Вышате. Вышата так судорожно и торопливо рвал суму с пояса Анания, что повалил отрока на пол.
– Зачем на нем зло срываешь? – попенял Вышате Филипп.
У Анания от этих слов горюч камень с души свалился. Он уверился, что уйдет от господина живым и невредимым, и верным псом смотрел на тяжелое и задумчивое лицо воеводы.
– Отдашь каменья жене, мне не до них, – раздраженно произнес Филипп Вышате.
– Надо Василька казнить, дабы в граде мятеж не учинился! – потребовал Вышата. Ананию показалось, что Вышата глаголет с господином предерзко, и он зажмурился в ожидании гневного окрика Филиппа. Но воевода только устало попенял Вышате:
– Ты совсем умом оскудел! Чтобы сейчас с Васильком поуправиться, надо много добрых ратников извести. Они мне против татар надобны.
– Неужто не накажешь Ваську за дерзость? – удивился Вышата.
– За меня его стрела татарская показнит.
– А коли до того он успеет татарам передаться?
– Не передастся, не таков. Да и его люди не дадут… А коли обойдет его татарская стрела… – Филипп задумался. Глубокие морщины пролегли от крыльев носа к уголкам рта; глаза, утратив усталость, оживились и расширились; рот искривился в злой ухмылке. Ананий почувствовал на себе взгляд воеводы и неосознанно поднялся.
– Для этого тебе нож острый, – услышал Ананий голос Филиппа, и его рука содрогнулась от соприкосновения с гладкой рукоятью ножа. Он сжал нож и отвел руку в сторону, убоявшись нечаянно пораниться о его лезвие.
– Иди же, Ананий, на прясло и знай: если до вечера Васька не примет смерть – не быть тебе в животе! – грозно наказал воевода.
Ананий не тотчас понял, что от него хотят. Испытывал те же чувства, которые испытывает человек, только что избежавший строгого наказания. Он не тотчас последовал к Тайницкой, а заглянул в поварню. Там был угощен пирогом со стерлядью, медведяным квасом и некоторое время рассказывал собравшейся дворне о зело страшных и диких татарах, о том, как вчера он настрелял из лука тех татар с дюжину и как нелегко ему приходится с буйным Васильком да упрямыми крестьянами.
Только подходя к мрачной громаде Тайницкой стрельни, он всерьез задумался о воеводском наказе и до конца осознал его греховность и как трудно ему будет решиться на душегубство. «Как же я поколю Василька, когда он не снимает брони и всегда на виду крестьян? Да мне и ножа поднять не дадут», – отчаивался он. Грезились Вышата с недоброй ухмылкой и надменное каменное лицо воеводы.
Он провел остаток ночи на стене и встретил рассвет на ногах, невольно позавидовав крестьянам, которые за такую злую для него ночь успели и богатый двор пограбить, и свои родных в тепле разместить, да нашли время для роздыха. Он додумался до того, что искал утешение в непременном и скором взятии татарами Москвы, и, только убоявшись последствий татарского разорения, отмел эту мысль.
Ананий нашел взглядом Василька. Тот стоял, упершись грудью о выступ стены, и оборотил лицо в сторону Заречья.
Присмотревшись, Ананий заметил, что глаза Василька закрыты; его тяжелая, закованная в брони фигура застыла ледяной глыбой – накинутый на плечи овчинный кожух медленно сползал на дощатый мост. И здесь решение пришло само собой, простое, не требующее усилия и коварства: «Погожу Василька колоть, наверное, его татары стрелой ударят. Вон их как много внизу: все Заречье и луга по нашему берегу заполонили. А Василько с прясла не уходит и стоит на мосту, не остерегаясь».
Василько и впрямь задремал. Он почувствовал, что устал, и решил хотя бы немного постоять с закрытыми очами. Но назойливый шум с Заречья и поднявшийся студеный ветер разбудили его. Он машинально покачнулся и открыл глаза.
Происходившее внизу не сразу дошло до его сознания. Он сделал усилие, чтобы скинуть с себя остатки дремы. Огромный, бестолковый и шумный человеческий улей бурлил за рекой; казалось, сама земля поднялась, заколебалась и сейчас накроет крутой громадной волной и Кремль, и людей в нем. Сонливость и усталость как рукой сняло, уступив место напряженному ожиданию.
Татар было множество. Они не только покрыли собой землю на низменном Заречье, но также луга и холмы на городской стороне реки. «Да их поболее стало», – удивился Василько.
Он не знал, что конные татары прибывали до полуночи в уже и без того разбухший вражеский стан; не знал, что среди недругов находится большой полон, который издали сливался с воинством. Но он понимал, что, если вчера еще теплилась надежда отстоять Кремль, сегодня ее почти не осталось.
Его пугало количество врагов, но еще более настораживало другое. Он замечал в казавшемся беспорядочном движении татарских стай внутреннее согласие и подчинение единой воле. Как он ни всматривался в это человеческое скопище, не примечал привычных в русском стане стычек и брани между ратниками. «Может, потому я не заметил размирья у поганых, что они далече?» – засомневался он.
Еще дивился Василько, когда его взор выхватывал среди вражеских костров, повозок и табунов половецкие шатры, когда около сотни осаждающих как-то разом и резко упали на колени и принялись часто и вразнобой класть поклоны на восток, когда среди звуков и голосов татарского стана он улавливал по-рязански акающую брань.