Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия — страница 117 из 150

Если бы Оницифор увидел мертвого человека до пленения, то он бы и смотреть в его сторону не решился. Но сейчас желание облачиться в порты татарина заставило его преодолеть отвращение. Подрагивающими от нетерпения руками он стягивал приросшие к ногам татарина сапоги, изодрал в кровь пальцы, даже всплакнул от досады, но не стянул-таки. Принялся сдирать халат – мешали скрюченные руки убитого, тяжело было переворачивать отвердевшее тело, нестерпимо хотелось есть, и подгонял блуждающий шум сечи. Кое-как Оницифор снял халат и тут же облачился в него. Халат – узок в плечах и жал под мышками. Он был подбит мехом, но Оницифор не испытывал тепла. Он подумал, что если даже уйдет от татар, то непременно померзнет, и усталость, равнодушие к своей судьбе овладели юношей. Захотелось лечь и, закрыв очи, предаться вечному пресекавшему страдания сну. Он присел и сомкнул веки. Услышал голос матери. Она словно была где-то рядом и, как в детстве, напевала печальную и протяжную песню. Ему захотелось непременно увидеть ее, он стал озираться, но вместо матери увидел отца и сестру. Их лица были бесстрастны и неестественны белы.

Вдруг, изгоняя милые видения и песню матери, сверху послышался знакомый глас: «Поворачивай коней! Все назад, в град!»

Оницифор очнулся: потряс тяжелой головой и открыл глаза. Опять раздался тот же знакомый голос: «Поспешайте же, а то татары путь переймут!» – «Дядя!.. Дядя Василько!» – опознал кричавшего Оницифор.

Он полез вверх по склону овражка, визгливо выкрикивая Василька. Наверху как-то пугающе громко послышался великий топот, скрежет, звон, ржание, брань, крики. Но эти звуки отчаянной и злой сечи стали затихать так быстро, что когда Оницифор выбрался из овражка, то увидел лишь побитых.

Звуки сечи перемещались к Кремлю, и за ними катился темный и плотный клубок людей и коней. Там, где находился Оницифор, было на удивление безлюдно. Но со стороны реки и со стороны низмени, которая тянулась вниз по речному берегу, доносился согласный топот татарской конницы. Земля содрогалась от множества мчавшихся коней, воинственный клич степняков: «Урракх!» все сильнее резал слух. Оницифор понял, что опоздал. Надежда поманила его и тут же погасла в темном звездном небе.

Оницифор заметил оседланного коня. Изогнув шею и медленно перебирая стройными ногами, конь подошел к лежавшему ничком ратнику и прикоснулся к нему губами, затем шумно фыркнул, потряс головой так, что зазвенела сбруя, и медленно направился к другому лежавшему ратнику. «Наш конь, хозяина ищет», – обрадовался Оницифор. Он убедился, что поблизости нет татар, подбежал к коню и схватил его за повод. «Не дай пропасть, родимый!» – с мольбой в голосе сказал он содрогнувшемуся коню. Тот, услышав знакомую речь, присмирел. Оницифор взобрался на коня.

На Наугольной стрельне заскрипели ворота, со скрежетом стал подниматься мост через ров. Внутри окутанной дымом татарской вежи раздался треск. Множество искр разлетелись по округе, высвечивая полегшие и истоптанные синие снега. Огонь с гулом устремился к небесам из дымящихся глубин вежи.

Топот приближающейся татарской конницы нарастал. Оницифор что есть мочи ударил ногами коня и выкрикнул: «Выноси, родимый!» Конь вздыбился, протяжно заржал, словно прощался со своим почившим в бою хозяином, затем, повинуясь слабой и неопытной юношеской руке, понесся мимо источавших хлад, пустоту и поруху посадских подворий.

Глава 64

Васильку не столько запомнилась короткая и злая сеча перед Наугольной стрельней, сколько свое состояние перед вылазкой.

Он сидел на Буе. Сзади растянулись ряды конных ратников, за которыми изготовились пешие зажигальщики. Он находился между внешними и внутренними воротами Наугольной стрельни. Над ним – сводчатый верх сдерживал уходящую ввысь громаду стрельни, с боков напирали глухие бревенчатые стены. Темно, тесно и тоскливо. Впереди двое воротников открывали ворота. В руках одного из них факел, тусклый огонь которого едва освещал нужное воротникам место ворот.

Тишина давила на уши, темень стесняла. И люди, и кони, находящиеся под глыбой Наугольной, присмирели. Как по команде молчали. Только слышны звуки, производимые воротниками.

Бую тоже передалось состояние Василька и его товарищей. Он поначалу пару раз недовольно фыркнул, но затем притих, только косился в сторону Василька. Будто хотел дознаться, отчего хозяин так присмирел.

Васильку же только здесь, под сводами Наугольной, стало по-настоящему страшно. Он чувствовал себя так, как будто перед ним сейчас откроются врата преисподней.

«Отчего я не воспротивился желанию воеводы?» – спрашивал себя не единожды Василько и не мог найти ответа; все дивился своей тупой покорности, все пытался утешиться тем, что надобно же когда-нибудь умереть.

Но вот воротники стали раздвигать тяжелые, покрытые инеем створы окованных ворот. Василько услышал пронизывающий душу и сердце тягучий скрип, почувствовал, как в лицо ему ударил студеный, перемешанный с гарью напор воздуха, и уже хотел наклонить лицо, чтобы заслониться от него, как здесь увидел высокий, удручающе отрешенный сводчатый небесный купол с множеством звезд и освещенное заревом от множества костров русло реки.

И бездушное небо, и кровавое русло реки, и свое состояние перед тем, как открыли ворота, – вот что более всего запомнилось Васильку во время вылазки.

Хотя вылазка оказалась удачной: была спалена вежа, порублены и разогнаны изготовившиеся к приступу татары, почти все отъехавшие вместе с Васильком из града ратники вернулись невредимыми, довольство тем, что не посрамился и даже не уязвлен, быстро покинуло Василька.

Стоило ему оказаться в холодной клети, в которой он еще вчера беседовал с израненным Саввой, и увидеть там посеченные до неузнаваемости тела христиан, среди которых был его сродственник, как вновь предчувствие близкой погибели града помрачило его разум. Лицо Саввы было так обезображено татарскими саблями, что он узнал мужа сестры только по своему кожуху…

За прошедшие день и ночь после вылазки Василько истомился донельзя. Когда татары перед рассветом отхлынули от стен и вернулись в станы и немного поутих шум, непрерывно висевший над градом, он в изнеможении опять уселся на мост у двери, что вела в Тайницкую стрельню.

Была на исходе третья осадная ночь, и Василько, вспомнив подробности пережитого дня, только сейчас уверился в том, что хотя ни он, ни его люди не выказали сегодня никаких ратных доблестей, но истомились так, как еще не уставали с начала осады. И к граду татары не приступали, но крестьян на прясле поубыло примерно столько же, сколько позавчера, когда вороги взобрались на его прясло. Он понимал: подобное произошло потому, что крестьяне вконец измаялись и меньше стали остерегаться злых татарских гостинцев.

А татары еще более взъярились. Они денно и нощно не давали покоя христианам. От их стрел днем нельзя было на стене поднять головы. Ночью же поганые запускали огни, от которых на прясле становилось светло, и вновь учиняли стреляние. Они будто осерчали на москвичей за многие потери и дерзкую вылазку и своими деяниями намекали осажденным, что хватит, поигрались мы с вами, потешились.

Они то и дело изумляли москвичей новыми, ранее неслыханными шкодами. Еще до рассвета принялись метать в град горшки. Ударяясь, горшки раскалывались – из их порушенного чрева выползала белесо-желтая, дурно пахнущая жижа. Стоило попасть в нее татарской стреле с полыхавшим наконечником, как жижа воспламенялась. Всю ноченьку Василько с крестьянами метались по пряслу, по примыкавшим к стене постройкам и тушили трудногасимые огни. В горшках находился топленый человеческий жир.

В полдень вдруг потряслись стены, под Васильком заходил мост. В ответ на шалые взгляды крестьян он смог лишь сокрушенно пояснить: «Самострелы!» Вскоре Василько заметил напротив Наугольной диковинную, странно горбатившуюся постройку, одна часть которой резко вздымалась вверх, и вслед за этим стена потрясалась от могучего удара. Васильку казалось, что каждый такой удар выбивает из него частицу души.

Он прошел на прясло, примыкавшее к Наугольной, и еще раз поразился хитрости татарской. Сыроядцы били каменьями в то место стены, где она примыкала к стрельне. Знали лукавые, как нелегко будет заделать образовавшийся пролом.

Эти татарские шалости еще более, чем бессонница и усталость, измотали крестьян. Но они еще не ведали того, о чем ведал Василько. К Владимирским воротам татары тянули приземистую вежу с пороками.

Раздался грохот, стена потряслась так, что Васильку показалось: она вот-вот завалится. Он даже ухватился одной рукой за замет. Им овладело равнодушие и к своей судьбе, и к судьбе Москвы. Хотелось забыться, немного соснуть. Он почувствовал раздражение на татар и своих крестьян, которые собрались в стрельне и так громко переговаривались между собой, что их голоса мешали ему дремать.

– Ишь, как камнем шибанул! Я уж подумал: завалимся.

«То Копыто глаголет», – равнодушно отметил Василько.

– Надобно заново вылезти из града и посечь татарские самострелы!

«Вот ты, Карп, и вылезай», – помыслил Василько.

– С кем вылазить? – послышался рассудительный голос Дрона. – Скоро на пряслах совсем мужей не останется.

– Намаялся наш господин, свалился, будто исстрелянный, – сказал Копыто. – Может, отведем в хоромы, а то как бы не замерз?

– Не надо… Вдруг полезут татары? Нам тяжко без него тогда будет, – воспротивился Дрон.

– Опять огни начали метать! – воскликнул Карп и выругался.

Снова по стене ударили каменьем – Василько ощутил, как под ним потрясся мост.

– Проломят стену, сыроядцы! – взволнованно рек Карп.

«Ну и пусть проломят, – отрешенно думал Василько – Пусть делают все, что пожелают. Мне все едино, мне только бы уснуть. Какая это радость для души – сон! Как я ранее не замечал этого?»

Голоса крестьян стали отдаляться, удары каменьев о стену уже не волновали Василька. Забытье, казалось, прочно овладело им, но настырный холод пробрался через вотолу, кольчугу, свитку и сорочки до тела и заставлял сжиматься, двигать попеременно руками и ногами, вызывал во всем теле дрожь.