Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия — страница 143 из 150

Глава 96

Четвертый день посол с женой, сыном и слугами пребывали на подворье старца. И доселе глухая, зажатая лесами поляна преобразилась, сделалась людной, шумной, вытоптанной и загаженной. Даже медведь, ранее каждое утро навещавший старца, ныне обходил поляну стороной.

Посол повелел разбить напротив избы шатер, который своими обширными размерами, а также багряным цветом резко выделялся среди деревянных, темно-серых построек пустоши. Казалось, не лес, не небосвод, не солнце вечны и непоколебимы, а этот цветастый шатер, и люди в непривычных одеяниях с незнакомыми, подчас удивлявшими повадками, стали во главе всего, что окружало поляну, а солнце, небо и леса словно сотворены для того, чтобы ублажать этих людей, давать им дань теплом, воздухом и водой.

Понаехавшие в пустошь люди считали пребывание в этом медвежьем углу случайным и обременительным, но, сами того не замечая, все больше обживались и привыкали к этому месту.

Посол считал свое пребывание унизительным для себя и для огромной и пестрой Орды. Он не мог понять, отчего он, такой всесильный, живет против воли в этих глухих лесах вместе со старцем, которого непременно нужно показнить за дерзость и гордыню.

Янке три раза в день подносили горьковатую, цвета дубовой коры жидкость, которую она, сморщившись, пила. Ей стало лучше: приступы резкой, нестерпимой боли прекратились. Правда, донимала слабость. Василька она не видела уже другой день. Янка догадывалась, что муж задумал погубить старца, и мучилась. Она верила мужу, ибо все его деяния непременно ранее приносили пользу и ей, и сыну, но было в его помыслах столько коварства и жестокости.

Сын Янки, а его звали Якубом, в честь убитого послом в ратном поединке мусульманского богатыря, чувствовал себя неприкаянным. Привыкший к вниманию родителей, он теперь ощущал, что они как бы отстранились от него, занялись собой. Это было непривычно, сильно кручинило, особенно от смутной, но настойчивой догадки, что новые отношения не есть что-то временное и непрочное, а есть начало его самостоятельной трудной жизни, в которой у него уже не будет таких печальников.

После того как Василько погнал посла из избы, властный татарин делал вид, что не замечает старца. Василько же примирился с неотвратимостью скорой погибели. Но ему было в тягость ее ожидание, лезли в голову тягучие и скорбные мысли о том, что он еще не содеял на матушке-земле всего, что мог содеять, полностью не искупил своего тяжкого греха.

Однажды он сильно осердился на татар за то, что они сотворили с его тихой и красивой поляной. Определил причину всех невзгод в болезни Янки и уже было принялся мысленно поносить ее. Да призадумался. Смирился. Раскаялся. Посчитал, что происходящее есть промысел Божий.

К Янке его более не звали. Он почти не покидал клети. Проводил время, готовя настои трав либо за Евангелием, молитвой. С ним общался только юный ордынец Якуб.

Оницифор застал Василька за чтением Евангелия. Племянник влетел в клеть, напустив прохладу и сырость и, даже не пожелав здравия, пожаловался на разыгравшееся ненастье. Он выглядел разгоряченным и обиженным.

Василько обрадовался приходу племянника и в то же время забеспокоился. Ведь татары и ему могут причинить зло.

– Едва пропустили, окаянные! – пожаловался Оницифор, скинув с головы и плеч намокшую рогожу. Василько почувствовал влагу на лице.

– Что-то по-своему лопочут, кричат, копьями потрясают и даже бить принялись, – Оницифор протер губы тыльной стороной ладони, потом осмотрел ее. – Хоть не до крови… Уж я им и так и сяк, даже на колени опустился, – быстро и раздраженно пояснил он, садясь на скамью. – Хорошо, что хоть один разумный ордынец отыскался… А люди наместника смотрят издалека и посмеиваются. У-у, псы шелудивые!

– Зачем же ты пожаловал? – Василько едва сдерживал улыбку при виде простодушной горячности племянника. – Я тебе наказывал: пока татары не отъедут, ко мне ни шагу!

– Коли нужда припрет, любую заповедь порушишь! – Оницифор так настойчиво посмотрел на дядю, будто заметил на его лице что-то необычное, потом пожелал здравия и спросил, как он уживается с татарами.

– А что нам делить? Они на дворе сидят, а я здесь… Вот и разошлись.

– Кормят ли?

– Да я их сам накормлю! – пренебрежительно ответил Василько. Ему не терпелось поведать о своем завещании; он едва сдерживался, чтобы не прервать племянника.

Оницифор был немного выше Василька, длинноног, но не так плотен. Несмотря на прожитые годы, он оставался таким же подвижным и хлопотливым, как в юности. В нем как бы сидел мельничный жернов, который все торопил, озадачивал и будоражил. И в то же время Оницифор оставался на удивление участлив. Он спрашивал о здравии не потому, что так было заведено, а потому, что доподлинно хотел о том знать. Василько, поначалу немало дивившийся такому норову племянника, попытал его и понял, что, настрадавшись в татарском полоне и во время скитаний по лесам, Оницифор познал премудрость, которая многим людям приходит только в старости, а иных она и вовсе обходит стороной.

Племяннику открылась истина, что время искрометно и немилосердно. Он решил не тратить свою жизнь на нелепицы, уразумел, как много нужно сделать при жизни, дабы в старости было спокойно на душе, осознал, что один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, ничего путного не сотворит, и только вместе с миром можно и насытиться, и от лихих людей уберечься, и своих детей поставить на ноги.

Даже сейчас Оницифору не сиделось на месте. Он то шевелил ногой, то смахивал с лица дождевые капли, то оправлял свитку, то приглаживал широкой и мозолистой ладонью влажные волосы.

– Говорил я тебе: давай клеть повыше и шире срубим, – сказал он, чувствуя себя в тесной клети неловко, и от обиды за то, что его дядя, такой незаурядный, вынужден томиться в тесноте.

Василько улыбнулся, вспомнив былые споры с племянником, и полушутя-полусерьезно махнул на него рукой. Мол, не время сейчас глаголать о пустом.

– И храм Божий давно нужно было поставить. А то срам-то какой! Уже на Москве о том судачат, да с осуждением, – никак не мог угомониться Оницифор.

– Храм – дело пригожее, святое. Но кто ставить его будет? Мне с товарищами такой воз не поднять. И серебро на такое богоугодное дело надобно. А у меня куны не задерживаются.

– Да всем миром поставим!

– Всем миром нужно свою землю беречь да украшать ее! – в запале рек Василько. – Не о том сейчас думать пригоже. Какой здесь храм, когда татарин на дворе?

Оницифор подумал, что своим упреком огорчил дядю, и виновато опустил очи. Он продолжал, как в былые времена, относиться к дяде с юношеской восторженностью и благоговением. Не только потому, что считал себя обязанным почитать его вместо сгинувших в Москве отца и матери, но и потому, что на всю жизнь запомнил то радостное состояние проснувшейся надежды, которое охватило его, когда он услышал зычный глас Василька на забитом татарами московском Подоле.

– На Москве великое неустроение! – торопливо поведал он, желая объяснить, какая причина заставила его пренебречь запретом дяди. – Христиане всполошились. Великие неправды в граде творятся! Татарский посол у тебя сидит, а корм для него и его псов, – он на миг запнулся, так как Василько приложил палец к губам и показал очами на дверь, и продолжил свой рассказ уже не таким запальчивым тоном, – собирают не с именитых людей, а с посадских. Еще велено давать послу дани тяжкие, какие ранее не давали. А именитые, собаки, разбросали те дани не по силе, а поровну. Народишко вот-вот вспыхнет… Вчера пришли ко мне многие люди и давай с порога просить меня: «Сходи-де к старцу Вассиану, пусть он попечалуется о животах наших, попросит у ордынского посла ослабы. А не то придется нам собственными детьми расплачиваться». А иные, – Оницифор подался всем телом в сторону Василька, молвил приглушенно, – которые в Кремнике сидят, на тебя клепают. Это-де из-за старца Вассиана мы нужду терпим, это к нему понаехали татары. Ты бы, дядя, попросил у татар об ослабе. Совсем посадские люди помешались от такой беды.

Оницифор пытливо посмотрел на дядю, затем хлопнул себя по колену и принялся отряхивать испачканные ноговицы, приговаривая:

– Где же это я так угваздался? Ох ты, мать честная!

– Если у тебя только такая просьбишка, – начал Василько, задумчиво поглядывая на противоположную стену клети и поморщившись от того, что звуки, издаваемые Оницифором, мешали ему сосредоточиться, – то я сумею утешить христиан. Хотя, – на его лице отразилось сомнение, – нечто можно татарину верить. Сулил мне посол за исцеление златые горы, а как расплачиваться будет, не знаю. Ты завтра скажи добрым людям, что я их нужду ведаю и у посла ослабы для них просить буду. – Он хитро ухмыльнулся и спросил: – А если дани и корма люди наместника собирают не столько по воле посла, сколько для своих животов, татарином прикрывшись? А?

Оницифор изумленно округлил глаза.

– То-то, – назидательно сказал Василько. – Там, где сильные, все может быть! Их злогорькое времечко ничему не научило. Ну, Бог с ними. Буду я просить ослабу христианам.

Глава 97

Оницифор, донельзя довольный, что исполнил просьбу посадских людей, засобирался в Москву. Но дядя остановил его.

– Куда ты? Все тебе не терпится, все торопишься на свою голову… Ты где находишься? Если себя не жаль, помысли о жене и чадах! – пенял он заматеревшему племяннику.

Василько был удручен не только легкомыслием племянника, но и собой. «Как я мог похвалиться Оницифору, что вхож к татарам? Как разверзлись мои уста, когда я обещал выпросить у татар ослабу для москвичей? Сколько раз учил меня Господь, сколько раз одергивал… Недаром глаголют: горбатого могила исправит!» – он едва слышно выругался, удивив и озадачив племянника.

– Мне завтра непременно нужно быть в Москве, – стал оправдываться Оницифор. Василько подвинулся к краю стола, над которым висела икона, приподнялся и извлек спрятанную за образом бересту.