Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия — страница 144 из 150

– Переждешь у меня до вечера, – беспрекословно молвил он глухим и отстраненным голосом, садясь на скамью, – а там видно будет. После ужина сгадаем, как тебе уйти от татар, а пока читай! – наказал Василько, передавая Оницифору бересту.

Оницифор читал бересту вслух, часто запинаясь, комкая и перевирая слова. До него не сразу дошел смысл написанного; он, замолчав, еще некоторое время шевелил губами, тупо уставившись в бересту. «Зачем дядя заставляет меня читать? – недоумевал он, стесняясь прямо спросить. – Страсти-то какие…»

– А где тело-то? – спросил он, стараясь придать лицу глубокомысленное выражение.

– Перед тобой, – тихо произнес Василько.

Оницифор изумленно поводил очами и, не увидя ничего, кроме стены напротив, дощатого стола, на котором лежали береста и книга, вопросительно посмотрел на Василька, как бы спрашивая: «Здесь нет тела… может, оно тебе показалось?»

– Вот оно, перед тобой, – сквозь зубы сказал Василько, затем не выдержал, сорвался, закричал: – Я!.. Я! – и несколько раз ударил себя в грудь.

– Так ты… живой, – едва сумел вымолвить потрясенный Оницифор.

– Сегодня – живой, а завтра в животе не станет, – бесстрастно сказал Василько, глядя отрешенно на середину стола.

Оницифор совсем растерялся. Его крупное овальное лицо приняло такое недоуменное выражение, что Василько улыбнулся.

– Татары завтра живота лишат, – объяснил он так просто, словно говорил не о себе, а каком-то стороннем человеке.

– За что они тебя?

– Им была бы шея, а сабля всегда найдется. Так ты уразумел, как с моим телом поступить? – строго спросил Василько.

– В лес отнести? – переспросил Оницифор. Только теперь до него дошло, что дядя просит отнести в лес именно свое тело и что он уверен в своей скорой погибели. Он бросил на Василька шальной взгляд, руки его суматошно задергались, словно силились поймать незримое насекомое. Он сделал глотательное движение, отчего едва приметный кадык содрогнулся.

Все в нем было так бесхитростно и естественно, что Василько приметил на его лице черты, напомнившие ему мать и сестру, и волна нежности, жалости и печали растрогала его. Он наклонил голову, пряча повлажневшие очи. В клети установилась тишина. Со двора все так же слышался равномерный и нудный шум дождя.

«Что с ним произошло?» – недоумевал Оницифор, глядя, как разбегаются и сжимаются буквы на бересте. Услышанное было так не по сердцу Оницифору, так сильно обнажало глубоко хранимые в душе чувства, что он и не нашелся, что ответить.

– Ты моим старцам передай: наказал-де Вассиан сделать так, как на бересте прописано, и грозился, что если не послушаются, то примут грех велик, – услышал он голос Василька.

– Да как мне на такое решиться! – внезапно взорвался Оницифор. – Отцу, матери, сестре последнюю честь не воздал, даже костей их не нашел! И с тобой такое же…

– На все воля Божья, – примирительно сказал Василько. – Не один ты такой, многие своих сродственников не смогли земле предать. Тебе не о том думать нужно, а как чад вырастить, душу сберечь, землю нашу поднять. Думается мне, что большой срок тебе отпущен на белом свете и тяжек будет твой путь, но не тягостен. Береги душу свою, чтобы под старость… не мучиться бессонными ночами, чад своих воспитывай в строгости, жену люби, но не давай ей власти над собой, татар остерегайся, но знай: придет время, когда наша сила переломит, людей жалей, добрых людей поболее будет, чем злых. А обо мне не печалься, – добавил он устало, – грешен я, грешен! Много по младости и глупости душ погубил, много негожего содеял. Потому и отдаю свое тело на растерзание.

– Так давай убежим, – предложил Оницифор. – Мы и не в таких переделках бывали.

– На все воля Божья, – не тотчас уклончиво рек Василько.

Дядя и племянник еще некоторое время поспорили. В конце концов Оницифор согласился исполнить волю дяди. Он почувствовал себя так, как будто получил благословение от матери и отца.

Василько поднялся, показывая, что собирается покинуть клеть. Оницифор тоже встал и вышел из-за стола. Василько спрятал бересту за пазуху и молвил, что хочет положить ее в потаенное, известное Оницифору и старцам место.

Оницифор вспомнил, как иные московские бояре клепали на дядю. Он-де после взятия Москвы передался татарам и поэтому был пощажен. Оницифор хотел сообщить о лживых наветах Васильку, но в последний миг раздумал.

Глава 98

С утра небо хмурилось. Ветер так усердно гонял стаи плотных серых туч, что они, намаявшись, обессилели, застыли и расплакались. Природа пропиталась влагой. Вода лилась сверху, брызгала из-под ног, ею были насыщены воздух и затаившиеся леса.

К обеду у посла разболелись ноги, и потому он твердо решил покончить с тяготившей его обстановкой. Отъехать завтра со всеми людьми, напоследок разграбив, порушив и запалив давшую им приют пустошь.

Посол вышел из шатра и, переваливаясь, понес свое грузное тело в избу. Оттого, что он пребывал в дурном расположении духа, а также потому, что шел дождь, на дворе почти не было людей. Лишь на предмостье стояли два ордынца, которые при появлении посла поспешно подобрались и, оборотивши в его сторону лица, постарались изобразить на них смирение и готовность немедля выполнить любую волю. Посол прошел мимо ордынцев, смотря себе под ноги. Он задел висевшую на поясе у одного ордынца саблю, отчего послышался шорох и сабля несколько раз покачнулась. Как только посол вошел в избу, ордынец поправил ее, выразительно посмотрел на товарища, который будто выдохнул столп воздуха, и потому тотчас пообмяк, уменьшился в росте.

Войдя в избу, посол почувствовал, что в ней стало прохладнее. Сын, сидевший за столом и смотревший на мать, бросился к отцу, но посол наказал ему покинуть избу. Сын, подождав, когда отец приблизится к матери, вышел во двор. Вслед за ним из избы выбежала рабыня, пряча за поднятой рукой обиженное и напуганное лицо из-за брошенного на нее послом гневного взгляда.

Янка лежала на коннике под двумя пуховыми одеялами и вопросительно смотрела на мужа. Потому что ее лицо не было обезображено болью и казалось спокойным, посол почувствовал себя уверенней. Он спросил Янку о здравии, и она сухо ответила, что ей лучше и если бы не кружилась голова и не было бы слабости в ногах, то она непременно встала бы и прошлась по двору. Посол машинально отметил, что жену старили бледность, переходившая подле глаз в желтые круги, и так ранее красившие ее, а ныне глубоко ввалившиеся ямочки на щеках.

– На дворе дождь, – сказал он и поморщился. Ненастье навевало ему печальные мысли об одиночестве и старости. Он смотрел куда-то поверх головы Янки, беззвучно шевеля губами или причмокивая. Янка, изучившая все его привычки, насторожилась. «Он сейчас скажет то, что будет мне не любо», – подумала она.

Посол заговорил витиевато и так пространно, что Янка стала уставать. Желая, чтобы он понял ее состояние, она несколько раз закрывала глаза. Посол же молвил о том, что их поездка в Москву затянулась, ему давно пора быть во Владимире, такое промедление несказанно обрадует его сарайских недругов и что теперь, когда она чувствует себя лучше, настал час покинуть эту полную злых духов пустошь. Потом он замолчал, вновь посмотрел куда-то поверх головы Янки, учинил губное шевеление и причмокивание, словно ощутил во рту приятный и любимый вкус.

Янка чаятельно смотрела на мужа. Думала о Васильке и о том, что его ожидает. Ей хотелось, чтобы подле был Василько, с ним она чувствовала бы себя спокойней и уверенней. Он напоминал ей нагретую в избе печь. Войдешь в избу, стуженая и напуганная великими холодами и тем, что небо затянуто мглой, а тусклое солнце не греет, только молчаливо жалуется на бессилие (кажется, что от мороза нет спасения), но скинешь овчину, прижмешься к печи, отогреешься, и долго еще не покидает довольное и волнующее ощущение, что ты надежно прикрыт от леденящего непогодья.

Но в то же время его присутствие напоминало Янке о той жизни, которую она хотела временами начисто забыть и которая огорчала смутным признанием, что все, к чему она стремилась и чего достигла, было совсем не то, что ей нужно. Болезнь, недовольство собой, старение, раздражительность, посещавшая ее при виде мужа, а также соприкосновение с чуждыми обычаями есть отголосок неправедного жития. Янке иногда представлялось, что сидевший внутри нее голос, ранее так настойчиво звавший любой ценой вкусить свободную и богатую жизнь, теперь зло посмехается над ней.

– Не по нраву мне этот старец, – продолжил посол. – Злыми чарами да наговорами возжелал обольстить тебя и меня. Теперь ты без него шагу не сделаешь… Еще глаголет предерзкие речи, Орду поносит, плетет невесть что. Верно, он с другими так же откровенничает. – Его лицо приняло нервный, боязливо-обиженный вид, который Янка стала часто замечать после того, как посол возвысился и обогатился. – Как бы в Орде о том не прознали. Тогда полетит моя голова с плеч, – посол произнес последние слова тихонько, вытаращив глаза и проведя ребром ладони по своей дряблой шее.

Янка почувствовала, как по телу тугой волной расползается страх.

– Собака! – с ненавистью сказал муж. – Таких под корень изводить нужно.

Он помолчал некоторое время, видимо, стараясь унять охватившее волнение. «Я силен, почитаем и жил во славе, но ты заболела, и объявился старец, который может порушить все накопленное, выстраданное и заслуженное», – такие мысли отразились на его лице, собранном в обиженную гримасу. Посол едва не признался, что побаивается старца и этих обширных лесов, но спохватился, промолчал, посчитав такое признание недостойным для себя.

– Отъезжать надобно с этих мест, и как можно быстрее, – заговорщицким тоном сообщил он. – Завтра поутру и отъедем… А ты переговори с ним, попытай его крепко, какие травы он для тебя собирает и как из них настои готовит. Как о том узнаешь, так старец нам более не нужен! – посол притужно улыбнулся и уверенно сказал: – Ты сможешь выведать, ты обо всем сможешь выведать.