Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия — страница 74 из 150

Шум свары сошел на нет, но по приделу продолжали разноситься речи еще не успокоившихся крестьян. Василько почувствовал себя таким усталым и опустошенным, что не медля вернулся и сел на прежнее место.

Он сидел, бесцельно посматривая то на середину стола, то на лежавших повязанных полоняников, и невольно вспоминал подробности происшедшего. Вспомнил, как ожидал помощи, когда круглолицый размахивал перед ним ножом, и посетовал на Пургаса; кручинился, оттого что поднял руку на чернобородого и тем самым обесчестил себя. Посмотрел, прищурившись, на противоположную стену, у которой собралось большинство крестьян. Они стояли вокруг поколотого Ивашки и смотрели вниз. На груди убитого негромко и нудно плакала жена.

Янка тоже находилась среди скорбевших. Она склонила немного голову и задумчиво покусывала краешек нижней губы. Как не подходили ее молодость, красота, хрупкость к тому, что только что произошло в приделе. Василько особенно остро ощутил свою вину перед ней за то, что ей привелось видеть и слышать.

Чернец, накидывая на Василька кожух, рассказал, как был поколот крестьянин. Оказывается, чернобородый схватил молодую жену Ивашки и задрал ее сорочку. Крестьянин кинулся к жене на выручку, чернобородый, не говоря ни слова, полоснул его ножом по горлу.

– У Ивашки-то чада малые. Как его женка с ними управится, ума не приложу, – печалился чернец.

Василько спросил, где находится двор Ивашки, и, узнав, что убитый жил подле лесного озера, сокрушенно покачал головой. Он уже не раскаивался в том, что заколол чернобородого, и в который раз осмотрел полон. Пришлые лежали на полу, у боковой стены, посередине придела, повязанные и раздетые до исподних сорочек. Видя сейчас этих беспомощных избитых людей, трудно было представить, что совсем недавно они злобствовали, казались всесильными, похожими на слуг сатаны.

Круглолицый стонал, дергал головой и изредка жалобно и протяжно просил воды. Чернобородый уже умолк и замер. Мирослав лежал спиной к своим людям, словно желая показать, что даже в таком положении он должен быть выделяем.

– Тебя отец прислал? – спросил его Василько, когда, заколов чернобородого и возвращаясь к своему столу, наткнулся на повязанного сына всесильного Воробья.

– Нет, – отрывисто и зло произнес Мирослав и, отвернувшись, завыл не то от боли, не то от досады.

Васильку отчего-то сделалось стыдно, словно он только что управился не с вооруженным молодцем, а обидел несмышленого отрока.

– Отпусти Мирослава с миром и людей его отпусти, – услышал Василько над собой повелительный старческий голос, поднял очи и, к удивлению своему, увидел стоявшего вблизи попа Варфоломея.

– Разве я пришел незваным на братчину? Смотри, что эти душегубы над Ивашкой содеяли! – ответил Василько.

– За то душегубство их Господь накажет. Ты бы отпустил их, не брал бы греха на душу.

– Если отпущу, то только за немалый выкуп. Пусть Воробей потрясет своей мошной! – упрямился Василько.

Его постепенно стал раздражать настойчивый и дерзкий тон попа. К тому же слова Варфоломея напоминали о том, о чем думать и говорить не хотелось. Если бы Василько знал, как поступить с полоном, то он бы обругал и послал прочь настырного собеседника, но он не ведал. Поп был прав: зачем дразнить лютого и сильного зверя? Не лучше ли отпустить людей Воробья подобру-поздорову? Но настойчивость Варфоломея вызывала у Василька противление.

– Я пир учинил! Не отпустишь полон, на меня грех ляжет! – стоял на своем поп.

– Щенка Воробья и его холопов отпущу только за выкуп! – сквозь зубы процедил Василько. – Пусть посидят в подклете, померзнут. А ты, поп, мне не указ! Коли будешь перечить, выбью вон из села!

В мутно-серых очах Варфоломея заплясали злые огоньки, он скрипнул зубами и даже затрясся. Васильку показалась, что поп сейчас обрушится на него с руганью, и он сжал кулаки. Но поп вскинул очи на икону, висевшую сзади и сбоку Василька, перекрестился и заговорил:

– Прости меня, Господи! Не гневись на заблудших овец твоих! Накажи одного меня, неразумного, за то, что братчину учинил!..

– Отче, не гневайся на меня! – молвил примирительно Василько, растроганный внезапной и смиренной молитвой попа. – Отпущу я полон; ей-ей, отпущу!

Но поп будто не слышал раскаяния Василька. Он молился, часто упоминая людские неправды, и с каждым мгновением его слова и жесты произносились и делались с еще большей страстью.

Василько сидел пристыженный, очи поднять остерегался; он недоумевал и тосковал, оттого что его так умело переклюкал поп. Не плакал, не каялся, не жаловался, но все едино стало неловко. Василько в сердцах решил покинуть придел.

Глава 28

Первая ночь после Рождества выдалась тихая и ясная. В такую ночь добрый человек невольно отрешается от тяжелых мирских дум. Чувства его смягчаются, и на душе становится безмятежно – невольно возникает ощущение единения с природой, смутное осознание, что все происходящее на земле непрочно и худо, а главное – там, в глубинах вечного синего неба.

Под ногами Василька успокаивающе похрустывал снежок; на серебристой круглой луне угадывались серо-грязные отметины, делавшие ее похожей на полное добродушное лицо. Впереди и в стороне чернели постройки заднего двора: тын, мыльня, сенник… В их привычных очертаниях Васильку сейчас чудилось что-то необыкновенное и заманчивое.

Он часто задумывался, отчего зимней и ясной ночью земля и все, что создано человеком и природой, приобретали для него причудливый и притягивающий вид? Казалось, стоит только не полениться, подойти поближе, прислушаться и всмотреться, как взору откроются преизмечтанные и предивные чудеса. Хотя он понимал, что все это лжа и ничего причудливого не будет за прикрытой со всех сторон пуховым снежным одеялом мыльней, но что-то внутри него настойчиво звало пройти по узкой петлявшей в снегах тропе и, переборов прародительский страх, заглянуть за мыльню. Может, сидит там неведомый зверь и, высунувши длинный и влажный язык, дышит глубоко, судорожно и часто; может, лежит там икона чудотворная и излучает вокруг себя неземное, голубоватое и нежное сияние; а может, стоит там окованный, расписной ларец, в котором за семью цепями и печатями хранится чья-то смерть.

Со стороны переднего двора слышались зычный и гневный глас Аглаи, приглушенные голоса Пургаса и чернеца; из-за тына доносились скрип санных полозьев, лошадиный топот, хмельная перебранка, заунывная песнь – крестьяне разъезжались с братчины.

Здесь, на заднем дворе, никто и ничто не могли помешать уединению Василька, которое ему было необходимо, чтобы осмыслить случившееся.

Он уже выходил из придела, как внезапно почувствовал желание поворотиться. Обернулся – среди многих обращенных на него взглядов крестьян увидел глаза Янки. В них он уловил неприкрытый укор и сокровенный, проникающий, будто шедший от самого сердца зов. Он смутился, затем почувствовал, как трепетная волна разлилась по груди, разом заглушив заботы, печали и вызвав нестерпимое желание приблизиться к Янке, молвить ей, что она дорога ему. Если бы не было поблизости крестьян, Василько, как заговоренный, потянулся к рабе, но они были и следили за каждым его движением и жестом. Василько стрелой вылетел из придела.

Теперь же Василько желал утвердиться в правильности своих первых впечатлений. Он вспоминал, размышлял и постепенно убеждался, что сегодня наконец свершилось то, чего он так терпеливо ждал. И кроме радости от того, что вышло все, как он задумал, Василько был еще зол на себя. Ведь он не ответил на зов Янки, и раба может пообидеться, замкнуться – опять заноет его сердце под спудом душевных мук.

Василько старался поставить себя на место Янки и испытывал те же чувства, которые, по его убеждению, должна была испытать раба, когда он не откликнулся на ее молчаливый призыв. Он твердо решил как можно скорее увидеть красавицу и объясниться с нею.

Он поспешил на передний двор. У крыльца столкнулся с Пургасом и дрогнувшим голосом спросил:

– Где Янка?

– Придел прибирает. Поп велел.

– Что ты носишься со своим попенком? Кто дозволил ему помыкать моей рабой? Иди за Янкой! Вели ей быть у меня в горнице! – разгневанно сказал Василько.

Он слышал быстро удаляющиеся шаги холопа, но успокоиться не мог: ведь поп вздумал указывать его Янке. Он с болью представил, как Янка своими хрупкими пальцами убирает загаженный, истоптанный и окровавленный пол придела.

Из хором, тихо прикрыв за собой дверь, вышел чернец. Он подошел к Васильку и несмело спросил:

– Как бы, господине, не померзли ночью полоняники: в подклете студено.

– Пусть мерзнут! – раздраженно буркнул Василько, которому было сейчас не до полона.

– Славную мы братчину сотворили, – печально изрек чернец. – Как нашли в приделе двух мертвецов, так двух мертвецов оставили.

– Так поп пожелал… – витиевато сказал Василько.

– Не надобно было в приделе братчину учинять… Пойду-ка я завтра к Ивашкиной жене, поживу у нее до весны.

– Расстригой хочешь стать? – удивился Василько.

– Я о том и в мыслях не держал, – в голосе Федора послышалась обида. – Жалко мне ее. Как она в дикой пустоши одна чад поднимет?

– Ты крестьянствовать непривычен. Как предадут Ивашку земле, перевози его женку с чадами на мой двор. Пусть поживут в клети Анфима, – предложил Василько, удивляясь, как споро и ладно поладил с семьей поколотого крестьянина.

– Не будут ли они тебе в тягость?

– Какое… – небрежно махнул рукой Василько, – хлеба да кваса всегда для них найду. Так что вези хоть завтра.

– Доброе дело задумал, господин! Будет тебе за то от людей похвала, и от Господа…

– Ты бы лучше, – перебил чернеца Василько, не любивший, когда его хвалили в глаза, – постерег вместе с Павшей ночью полоняников. Не ровен час, собьют замок и убегут.

– Павша ноне не только других, но и себя поостеречь не в силах. Свалил ты его, господине, братиной накрепко. Едва Аглая затащила сердечного в избу, – пояснил чернец.