Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия — страница 75 из 150

– Тогда с Пургасом… – сказал Василько.

И тут Василько услышал приближающиеся шаги и два переговаривающихся голоса: один хрипловатый – Пургаса, другой звонкий и чистый – Янки.

– Слава тебе, Господи! – прошептал он и, оставив изумленного чернеца, устремился в хоромы.

Никто и ничто не мешало Васильку любоваться Янкой. Пургасу и чернецу велено стеречь всю ноченьку полон. Бережения ради нужно послать сторожу на дорогу, но недосуг, да и некого. Крестьяне притихли, насытившись и охмелев, изведав лихо и познав веселье. Видит недобрые сны лукавый поп Варфоломей, часто ворочается и постанывает не единожды. В храме лежит заколотый Ивашко, а полупьяный дьячок силится читать над ним псалтырь. Заснуло село, замерла земля, одному Васильку неймется.

Он ждал Янку. И страшно ему, и неловко ему, и одолевали сомнения. «А вдруг Янка опять предстанет равнодушной и холодной? Только бы не это, только не взглянула бы гневно, не молвила сердито, одарила бы белозубой улыбкой, утешила добрым словом. Тогда я бы миловал ее, все простил ей, вырвал бы у того, кто худо обмолвится о моей голубушке, ядовитый язык. Я бы отгородился от мира, дабы не слышать злобного осуждения. Бог с ними, людьми; пусть живут в злобе и зависти, пожирая друг друга за куны».

Еще Василько опасался, что может ляпнуть Янке какое-нибудь слово не в лад, и она опечалится, осердится. Он уже не думал о том, кто – он, а кто – она. Янка казалась ему сейчас неземным творением, ангелом во плоти, той сказочной, мудрой и прекрасной девой, о которой он слыхивал в материнских сказках, и желаемая близость с нею виделась ему великой милостью с ее стороны. Все помыслы и поступки ее мнились ему сейчас чистыми и пригожими, а то, что было у нее греховное, приключилось не потому, что она плоха, а потому, что жесток мир.

Но вот по лестнице, а потом по клети послышались ее легкие шаги. Василько поспешно одернул свитку и вышел на середину горницы. Дверь отворилась – заколебались свечные огоньки. Янка вошла робко, боком, медленно прикрыла за собой дверь и остановилась у порога, опустив руки и наклонив голову. Весь ее облик излучал усталость и покорность. От волнения Василько забыл тщательно и долго обдумываемые слова.

– Ты звал меня, господин! – Янка первая нарушила неловкое молчание.

Василько, преодолев стыдливость, смотрел, не отрываясь, на рабу. Она была сейчас перед ним, и он видел, что едва заметный румянец смущения заиграл на ее щечках, и почувствовал, как сладостное томление, изгоняющее прочь из души все стороннее, овладело им. И как ночной мотылек тянется к свету, так и он потянулся к Янке.

– Янка, лада моя! – сказал он. Ему показалось, что весь огромный и многогранный мир сузился до пределов его горницы и застыл на время в таком состоянии, подчинившись его воле. Янка, еще недавно казавшаяся такой неведомой, отгородившаяся от него крепким тыном прожитых лет и своим загадочным внутренним миром, была подле. Ее лицо, глаза, губы, веснушки – все это преизмечтанное, неземное – вот оно!

– Янка, краса моя ненаглядная! – прошептал он и робко дотронулся до ее головы. Он опасался, что она воспротивится. Ему мнилось, что слова, которые он говорит, не выражают полностью его чувств и представляются грубыми и нелепыми по сравнению с тем, что творилось у него в душе.

Василько бережно снял с головы Янки шапочку, размотал повой и тоже снял его. И шапочку, и повой положил себе под мышку и прижал их к телу рукой. Ее пепельного цвета волосы разметались, рассыпались по плечам и спине. Янка встрепенулась, взглянула на него строго и вопросительно. «Чисты ли твои помыслы и чувства?» – такой вопрос он прочел в ее очах. Василько почувствовал, что придется когда-нибудь держать ответ и перед Янкой, и перед собственной совестью за все, что он сейчас скажет и сделает, и с трудом осилил вызванное этим взглядом смущение. Он обнял рабу за талию и принялся гладить ее голову, едва касаясь ладонью волос; беспрерывно сказывал ей слова ласковые, которые доносились до его слуха словно со стороны.

Он почувствовал, как легкая дрожь пробежала по телу Янки, и посмотрел ей в глаза. Янка не выдержала его пристального взгляда и опустила веки. Ему нужна была сейчас ее покорность, и, чтобы добиться ее, он слегка слукавил:

– Коли не люб я тебе, иди на все четыре стороны! Все, что пожелаешь, проси и иди, когда тебе будет пригоже. Ты не раба мне, но ангел! Ты для меня тепло печное, синь голубая, земля дивно украшенная… а я возьму меч и сотворю над собой лихо. Мне без тебя быть не можно! – Василько испугался: вдруг Янка и впрямь, поймав его на слове, захочет уйти из села, да с его пожитками; он торопливо и униженно принялся просить рабу. – А может, сейчас не люб, после люб буду? Нечто тебе хуже у меня, чем у смерда или холопа? Нечто нелеп и слаб я. Ты не думай, что я тебя за наложницу держать буду. В храме обвенчаемся! А не хочешь в церкви, так у воды. Что же ты молчишь, Янка? Скажи, не томи душу!

– Потом, потом, Василько… – едва слышно прошептала она.

«Верно, я ей по нраву пришелся, только сказать не решается. Боится, что я обману», – решил Василько.

Он преодолел сковывающее его осознание недоступности Янки и приблизил ее лицо, чувствуя, как все в нем замирает в сладостном ожидании скорого свершения давно лелеянного желания. Поцеловал ее в уста. Ощутил мягкую упругость ее губ, уловил теплое взволнованное дыхание и исходивший от рабы чуть горьковатый и душистый дух, напомнивший полуденный дурман лесных цветов. Янка закрыла глаза, руки ее легли на грудь Василька. Василько поднял рабу и понес к коннику.

Он не заметил, что шапочка и повой Янки, которые он держал под мышкой, упали на пол.

Глава 29

Дрон проснулся рано.

– Все тебе не покоится, спал бы! – спросонья заворчала на него жена.

– Молчи! – прикрикнул на нее Дрон. Жена повернулась на бок и мерно засопела. Дрон, почесываясь, направился к двери, подле которой стояла бочка с водой. Он ковшиком почерпнул воду и до ломоты в затылке жадно пил. Напившись, Дрон сел на лавку и стал неспешно одеваться.

Он всегда делал все неторопливо, основательно, вкладывая в свои действия особый смысл, удивлявший людей, и не желал, хотя ведал, что над ним порой и посмеиваются, изменять своей привычке. Не было Дрону от нее худо, а было одно добро. Хоромишки-то у него справные, а тын, срубленный из могучих кряжистых лесин, напоминал своим тяжелым плотным рядом зубы дракона; и нонешнее лето он проживет в сытости, и животина у него тучная и многая, а сыны послушны его, родительскому, слову. Спят сыновья без задних ног с причмокиванием, похрипом и зубным скрежетанием.

«Ладно я порешил не брать сыновей на братчину», – подумал Дрон. Остальное вышло неладно. На братчине Дрон преступил свою заповедь, множество чаш испил и дал волю обычно обузданному сердцу. Теперь горевал. И так голова шла кругом от хмельных чаш, а как вспомнит Дрон, что ввязался вчера в свару, – оторопь берет и мрачные мысли полонят душу. «И надобно было мне, старому мерину, поднимать руку на людей Воробья. Нажил себе врагов, накликал беду на свою шею!» Дрон с досады пнул тершегося о его ногу барашка, затем обвел взглядом избу и затосковал: «Неужто потеряю нажитое из-за пустой нелепицы?» Он набросил на плечи кожух, косо надел шапку и вышел на двор.

А там уже хороводил редкий падающий снежок и властвовал морозец. Морозец был ранний, задиристый, скорый, но не крепкодушный. Он лишь покусывал щеки, норовил забраться под кожух, но быстро утомлялся, капризничал и воротил тыл. Через малое время Дрон и думать о нем позабыл, но помышлял о другом, матером и жестоком, который пожалует на Крещение, и тогда от хлада легко не отделаться. Вот кто будет жечь, томить и сковывать, а потом без удержу гнать до самой печи, стеречь подле дверей избы, помышляя, как бы в хоромы залезть, печь остудить и властвовать, заставив этих непокорных и лукавых людей метаться от страха. В калитку несмело постучали.

– Кого это принесло? – недовольно выкрикнул Дрон.

– То я, Волк! Впусти…

Дрон открыл калитку. Во двор вошел крестьянин Волк и поклонился старосте. Волк жил вместе с матерью, женой и чадами одиноким двором на берегу реки.

Дрон не любил и сторонился Волка, как не любили и сторонились его многие крестьяне. Мать Волка слыла ворожеей и травницей; хотя она лечила и ворожила безотказно, но по селу шли слухи, что старуха напускает порчу на людей, что дважды в году уходит в лес и там оборачивается волчицей, собирает в стаю волков, и та стая нападает на деревеньки, починки, одиноких путников и животину. Перешептывались между собой сельские женки, что после одного из таких превращений вернулась ворожея в село непраздна и вскоре родила Волка. И сама старуха, и ее сын в Божий храм носа не казали и на братчине не были.

Сама внешность Волка вызывала неосознанную тревогу и желание не видеть его. Был он росту небольшого, сухощав, но в его фигуре угадывалось что-то от зверя.

Движения ловки и осмотрительны; лицо и голова так поросли густой и темной щетиной, что христианин, смотревший на Волка, не мог сразу найти очи и сморщенный вогнутый лоб.

– Зачем пожаловал? – спросил Дрон, умышленно разглядывая грудь Волка. Он хотел попенять крестьянину за то, что тот не был на братчине, хотя и привез свой сып. Но, вспомнив, что на братчине и без Волка встала замятия великая, промолчал.

Волк пожелал здравия дрогнувшим голосом. Дрон почуял неладное и подозрительно посмотрел на гостя. Лицо Волка выражало смирение и печаль.

– Совсем я, Дронушко, оскудел. Кобыла у меня подохла! Смилуйся, Дрон, дай мне старого мерина. Тебе он не нужен, а мне – подмога великая, – запросил Волк, так сморщив лицо, что и лоб, и глаза скрылись за растительностью, и Дрону показалось, что перед ним стоит диковинное существо, лицо которого сплошь поросло густой жесткой щетиной. Кроме отталкивающего чувства к гостю он почувствовал упрямую решимость противиться всему, что может привести к оскудению его живота.

– Да ты не думай, что я задаром мерина прошу, – тараторил Волк, – возьми моего сына Микулку. Он – отрок прыткий, смекалистый, к тяжким работам донельзя охоч. – Волк с каждым словом гнулся перед Дроном все ниже и ниже, умышленно либо нет, но с его мохнатой головы свалилась шапка.