– Может, Янка к ворожее пошла, к бабке Ульянихе? – спохватилась Аглая, хлопнув себя по бедрам.
Дворня облегченно вздохнула. Василько поостыл – черты его лица смягчились. Он даже подивился, как ранее о том не сгадал, и вконец уверился, что, кроме как у ворожеи, Янке быть негде.
К Ульянихе был послан Павша. Пока ждали Павшу, Василько допытывался у Аглаи, хорошо ли она порасспрашивала о рабе у попа, не поленилась ли зайти к дьячку и церковному сторожу.
– И у отца Варфоломея была, и у дьячка была, и к сторожу наведалась. Никто нашу Янку не видывал, – охотно заверила Аглая, не смущаясь недоверчивого взгляда Василька.
Павша вскоре оборотился. Он молвил, что Ульяниха, услышав о Янке, крепко осерчала и принялась бранить рабу. «Я бы ту сучку на порог не пустила!» – повторил Павша слова старухи. Хотя было заметно, что говорит он беззлобно, Василько не сдержался и влепил холопу пощечину. Павша пошатнулся, но устоял. Васильку стало гадко: силен Павша, а овца овцой, его хоть дрекольем бей, будет безропотно терпеть, ударить его – все одно, что слабого обидеть.
Аглая подскочила к Павше; заворковала, словно горлица, принялась вытирать мужу окровавленный нос, а на Василька так взглянула, что тот подумал: «Она бы мне глаза повыцарапала, не будь я володетелем».
Остаток дня Василько провел в хоромах. Он забыл, что со вчерашнего дня не пил и не ел. Часто выходил в сени и, бесцельно трогая впившуюся в стену стрелу, смотрел вниз и вслушивался, не заскрипят ли ворота, не въехали ли во двор на взмыленных конях посланные на розыски рабы Пургас и Карп, не воротился ли чернец, ушедший еще вчера вечером в лесной починок.
Хотелось покинуть хоромы, но на дворе все напоминало о Янке: и крыльцо, и погреб, и дверь поварни, мимо которой он должен пройти, чтобы спуститься на крыльцо, и сам передний двор, по которому так весело пробегала раба. Василько боялся, что, увидев вблизи вещи и места, остро напоминавшие ему Янку, почувствует лютую, невыносимую тоску.
Ему иногда начинало казаться, что кто-то там, на небеси, грозный и проницательный, решил крепко наказать его за грехи. «Что ты замыслил, худой человече? – как бы слышал он голос с беспредельной высоты. – Свободы, покоя, сытости возжелал, собственное гнездо свить задумал, от мира отгородиться захотел крепким тыном. Как ты смел, червь ничтожный, перечить всевышним помыслам, противиться княжьему слову, ослушаться товарищей, презреть сильных? Вот и пожинай свои плоды! Ты ведь должен ратником добрым быть, ворогов побивать, христиан защищать, а ты все великоумничаешь!»
«Да я же сколько своей кровушки пролил за землю Суздальскую, сколько поганых извел! Неужто не могу сейчас дать роздых себе? – мысленно стал оправдываться он. – И что я за свою службишку верную получил? Брань, насмешки и посрамление. А другие на коня не садились и сейчас не сядут, а живут себе припеваючи, в чести и славе».
Это случайное упоминание о других немного утешило его. Он даже подосадовал, отчего ему часто бывает стыдно за дело и без дела, когда многие именитые столько согрешили, столько пакостей и зла учинили ближним, что им для искупления грехов собственной жизни не хватит? Почему он должен жить праведно, когда весь мир пребывает в злобе и дикости?
Василько принялся внушать себе, что исчезновение Янки не есть кара Господня за его душегубство, за отказ идти с полками к Коломне и что он вскоре непременно увидит свою ладу и сделает все для того, чтобы уберечь в это недоброе время и свою голову, и Янку, и скудное именьишко.
Поздно вечером он ужинал с Пургасом и чернецом. Только хлеб и соль не утешили Василька. Пургас и Карп возвратились ни с чем.
– Ты, мил человек, не кручинься! – пытался успокоить Василька чернец.
Слова чернеца, сказанные немного развязным тоном, не только усилили душевную боль, но и напомнили о том, что он открылся людям и отныне пойдут по селу пересуды: будут женки увлеченно перешептываться, а крестьяне усмехаться в бороды.
Ему уже чудился этот нарастающий смешок, который будто источал каждый двор на селе, каждый ближайший починок.
– Я завтра тайком в Воробьево наведаюсь. Думаю, там Янка. Более ей негде быть. Ты бы мне коня дал, – попросил чернец.
Василько задумчиво кивнул головой. Чернец поморщился; он решил, что погруженный в печали Василько плохо слушает его. Он поднялся и, перегнувшись через стол, зашептал на ухо сидевшему напротив него Васильку:
– Хочешь, господине, я тебе другую девку найду, моложе и краше? Не стоит тебя Янка.
– Замолчи! – в сердцах выкрикнул Василько.
– Ради твоей пользы пекусь, господин… – обиженно произнес чернец.
– Не нужно мне твое печалование! – прервал его Василько. – Сам о себе как-нибудь помыслю!
– Лепа Янка, но крута и горда сверх меры; сказывают злые языки, что не один ты ее красой тешился, – не унимался чернец.
Василько стукнул по столу кулаком. Чернец поспешно опустился на свое место.
– Других поучаешь, а на себя оборотиться не хочешь! Чем ты лучше Янки? Какая от тебя польза? Только жрешь да пьешь! – молвил Василько одеревеневшим голосом.
– Коли не по нраву пришелся, уйду прочь! – обиженно пробубнил чернец. Его рука, было потянувшаяся к чаше с медом, замерла.
«Нелепицу молвил, куском хлеба попрекнул», – огорчился про себя Василько и примирительно произнес: – А по мне, живи в селе сколько душе угодно. Ты мне не в тягость. Давай еще меда выпьем?
Рука чернеца, плетью лежавшая на столе, напряглась, сильные и толстые пальцы обхватили чашу. Он заулыбался:
– Выпьем, господине, за то, чтобы никогда не браниться! Будем дружны – любых ворогов одолеем, рассоримся – накличем беду!
От таких напыщенных речей заворочался уснувший за столом Пургас, пытался улыбнуться Василько, только улыбка у него вышла грустная и жалкая. Выпив чашу, чернец крякнул, вытер усы и посмотрел на Василька. Будь Василько трезвее и поспокойнее, он бы приметил на лице чернеца сомнение человека, который хочет поведать собеседнику весть, но опасается, что эта весть придется тому не по нраву.
– Не пойму я, кто же нас вчера зельем напоил? – начал издалека чернец. – Ведь какой мертвецкий сон на меня напал; хоть вяжи, хоть на цепь сажай! Едва дошел до починка. Ивашкина жена вокруг меня бегает (поиспугалась голубушка), просит взвару испить, а мне только бы до лавки добраться, – и, откашлявшись, многозначительно посмотрев на Василька, добавил скороговоркой: – Только Янка меня квасом перед дорогой угощала.
Чернец ушел из села еще затемно. Он пропадал день и ночь и объявился только под утро, когда уже Василько разуверился, что он вернется.
– Не вернется он! Ему более в селе делать нечего, все, что мог, выпил и съел. Может, это чернец напакостил господину? – молвила Пургасу Аглая, на дух не переносившая чернеца.
Пургас передал ее слова Васильку. Василько насторожился, вспомнив, как нечаянно объявился чернец у Савелия.
Чернец вернулся осунувшимся, еще более взъерошенным, оборванным. Он отдал коня Павше и, не замечая вопросительного взгляда холопа, направился к крыльцу.
– Тебя не медведь ли в лесу драл? – насмешливо скалясь, спросила его выбежавшая из дворской клети Аглая.
«Никто меня не драл, злая и сутяжная женка. Мне сейчас не до тебя. Я знаю, где находится Янка, и спешу о том поведать господину. Потому не приставай ко мне с нелепыми расспросами!» – ответил Аглае тяжелый и недовольный взгляд чернеца.
Только на крыльце Федор остановился и молвил ожидавшему его Пургасу:
– Как я тебе сказывал, так оно и вышло. Сама, злосердная, сбежала и полон за собой утянула. Оно, может, и к лучшему.
Пургас непонимающе смотрел на чернеца. Когда же смысл услышанного дошел до ключника, он обиженно и растерянно всхлипнул. Ну как дитя малое.
– Не печалься, Пургас! Не тужи, мил-человек, – утешал чернец Пургаса, положив ему руку на плечо. – Время все излечит. Через месяц-другой ты о Янке и думать забудешь… Что же ты в плач ударился? Вытри слезы, ключник! Увы, мне, увы, старому! Что же мне делать с вами, неразумными? Что же вы из-за беспутной девки так сбесились? Ведь вам радоваться нужно, что живота вас не лишили, а они кручинятся! – Чернец, подняв голову, озабоченно спросил: – Как он?
– Все мечется, ждет, – отворачивая лицо и вытирая слезы, ответил Пургас. – С ним вчера такая нелепица приключилась. Он поутру без нательного креста встал. Тот крест едва под конником нашли. Втроем искали: сам, Павша и я. И что удивительно: крест у него на цепи висел, а на ней обрыва не нашли. Как крест с цепи снялся – ума не приложу!
Чернец сокрушенно покачал головой и, глядя на пол, задумчиво произнес:
– То знак недобрый Господь подал. Васильку крепко о себе помыслить надобно… да и нам тож.
Василько, услышав доносившиеся с притихшего двора звуки и решив, что воротился чернец, поднялся с конника. Он так и провалялся всю ночь в верхнице, временами впадая в чуткое настороженное забытье, но более удрученный мучительными думами о своей горькой доле, о тягостном одиночестве, вспоминая рабу и кляня себя за то, что не отпустил полон тотчас после братчины.
«С чем пришел чернец? – мучился он и тут же взмолился: – Только бы Янка невредима была! Пусть надругаются над ней псы Воробья, лишь бы в животе была моя краса!» Но тут же спохватился: как бы тогда не поостыли его чувства. Ведь Янка в который раз окажется замаранной, и люди будут о том знать да насмехаться над ней и над ним. Он ощутил обиду и за себя, и за Янку.
– Ну! – только и смог нетерпеливо вымолвить он, когда чернец вошел в горницу.
– Жива, здравствует и тебе велела кланяться, – устало и буднично произнес чернец. Он правил речь, стоя у двери.
– Где она? – нетерпеливо выкрикнул Василько. Как ему хотелось, чтобы чернец, сделав удивленное лицо, поведал: «Да где же ей еще быть, как не в поварне». Он бы тогда влетел в поварню и увидел ее, истомленную и печальную, съежившуюся, как израненная лебедушка…
– На дворе твоего местника, Воробья! – выпалил чернец.