Злополучный номер — страница 33 из 41

– Подтверждаю, – сказал Венедикт Серапионович и кивнул для пущей убедительности.

– Ну, а нос, глаза – какие они? – нетерпеливо спросил Иван Федорович, которого снова начали терзать смутные воспоминания, которым он покуда не находил объяснения.

– Нос прямой! – ответил Комолый. – А вот глаза… Я ни разу не встретился с ним взглядом.

– Глаза, кажись, серые, – неуверенно произнес Леонтьев.

Воловцов достал памятную книжку и аккуратно каллиграфическим почерком записал главное из показаний обоих купцов. Чай давно остыл, но чашки у всех троих стояли почти полные: за разговором никто из этой троицы не сделал более двух-трех глотков.

Записав показания, Иван Федорович посидел некоторое время в раздумье, а потом задал последний вопрос:

– Вы покинули господина Стасько около трех часов ночи, так?

– Так, – хором ответили купцы.

– Сказав, что днем пришлете приказчиков забрать отобранные вами часы, верно?

– Верно, так и было, – кивнули купцы.

– Вы попрощались со Стасько и вышли из его комнаты вместе. Так? – последовал новый вопрос.

– Так, – снова согласились купцы.

– А этот помещик из второго нумера остался?

– Остался, – ответил потомственный почетный гражданин Комолый и округлил глаза: – Выходит, он и есть убивец?

– Выходит, – сказал Иван Федорович, полностью уверенный в своем ответе…


Через полчаса судебный следователь Воловцов приступил к допросу еще одного свидетеля, старика Никифора Селищева, конюха купца Суходаева, кормившего лошадей в половине пятого в день убийства и видевшего, как из меблированных комнат Глафиры Малышевой выходил тот самый господин, похожий, по свидетельству купцов Комолого и Леонтьева, на помещика. Таковыми и были первые вопросы судебного следователя Воловцова, после того как он назвал себя, свой чин и должность:

– Значит, это вы видели крепкого высокого мужчину лет тридцати с небольшим? Выходящего из меблированных комнат сестер Малышевых ранним утром восемнадцатого сентября сего года?

– Да, я это видел, – немного обиженно ответил Селищев. – А почему вы у меня это спрашиваете? Я ведь об этом вашенским служивым уже говорил… И городовому Самохину, и надзирателю Поплавскому. И запись таковая имеется в их бумагах. Что же вы, не верите мне?

– Вы человек пожилой, и не то чтобы мы не верили, а… – начал, было, Воловцов, но старик сердито перебил его:

– Вот и прежние, это… дознаватели мне не шибко верили. Сказывали, мол, ты старик древний и запросто ошибиться мог. – Селищев остро посмотрел на Воловцова и в сердцах громко сморкнулся через ноздрю. – А я, мил-человек, еще на бабу свою залазию через день, и она через меня получает шибкое удовольствие. Ведь что такое девяносто три года? Конечно, сказать, что это возраст младенческий или вьюношеский, нелья. Неправда это будет. Но и то, что девяносто три года – оченно старый возраст, я тоже не согласный. Отец мой прожил сто один год, а дед – так тот и вовсе не знал, сколько ему лет, но в городе сказывали, что преставился он, когда ему стукнуло сто четырнадцать годочков. Так что мои девяносто три – возраст средний… Ведь что ученые сказывают? – ткнул он Ивана Федоровича в бок сухим кулачком.

– Что? – с интересом спросил Воловцов, у которого свербел в мозгу и не давал покоя один вопросец.

– Газеты надобно читать, вот что, – наставительно произнес Селишев. – Оне иногда весьма умные вещи глаголют…

– Да, бывает, что и умное пишут, – согласился судебный следователь по наиважнейшим делам, едва улыбнувшись.

– Так вот, – поднял почти к самому носу Ивана Федоровича заскорузлый палец старик Селищев. – Ученые через газеты сказывают, что возраст у человека должен быть двести лет!

– Двести? – изумленно поднял брови Иван Федорович.

– Да! – Селищев покачал вытянутым пальцем. – То есть всякое человечье создание должно жить двести лет. На это рассчитан весь его организм со всеми потрохами, что находятся внутри. А почему, коли так, не живут человеки по двести лет? – хитро прищурясь, посмотрел он на Ивана Федоровича. – Да потому, что им мешают. Эти же самые человеки, только другие. То бишь, выходит так, что мы сами себе мешаем жить. Разными пакостями, творимыми друг другу, злобою и кознями. Они как раз и сокращают жизнь человеческую. Понял, милок?

– Понял, благодарствуйте, – едва не поклонился старику Воловцов. – А позвольте задать вам один вопрос?

– Говори, юноша, – разрешил Селищев.

– Вот вы сказывали, что на бабу свою через день залазите… – озвучил-таки Иван Федорович свербевший в его голове вопросец.

– Залазию! – с вызовом ответил Селищев. – А ежели водочки приму, так и не един раз.

– Вы еще и водочку изволите принимать? – усмехнулся про себя судебный следователь.

– А то! – горделиво посмотрел на него Селищев. – Работа у меня нервическая, поскольку лошадки – животные, каженная со своим особым норовом, требующим подходу. Оне ведь, лошадки, все характерные. Так что водочку потребляю, но – не в ущерб службе, а токмо по случающейся необходимости…

– Похвально, коли не в ущерб… А сколько, прошу прощения, вашей супруге лет?

– Сорок второй годок пошел, – ответил старый конюх. – Это у меня третья женка по счету, поскольку первые две померли, царствие им небесное. А все потому, что козни и пакости всяческие от людей претерпевали и шибко с сердцем к ним относились…

– Я вас понял, – сказал Воловцов и, наконец, приступил к правильному допросу столь любопытного старикана. – А скажите, Никифор… как вас по батюшке?

– Асклипиодотович, – ответил Селищев.

– Простите, как? – переспросил судебный следователь по наиважнейшим делам, едва не расхохотавшись.

– Аск-ли-пи-о-до-то-вич, – повторил по слогам старик, пренебрежительно глянув на Воловцова. – Сие имя из святцев. Переводится с греческого, как Эскулапов дар.

– О как! Понял, – кивнул Иван Федорович, изо всех сил стараясь сдержать смех. – Так вот, у меня к вам, Никифор Аск-ли-пи-о-до-то-вич, вопрос: этот господин, которого вы видели выходящим из меблированных комнат сестер Малышевых, он походил на помещика?

– А то! – ответил старый конюх. – Как пить дать – самый что ни на есть настоящий помещик.

– А как вы это определили? По каким признакам?

– Ну, во-первых, одет он был в дорожное дорогое платье, которое обыкновенно и надевают в дорогу дворяне-помещики, – как малому дитяти начал пояснять Никифор Асклипиодотович. – А во-вторых, повадки у него были сугубо помещичьи…

– А что за повадки такие? – спросил Воловцов.

– А такие, каковые, в точности, и имеют все настоящие помещики, – пояснил Селищев.

«Что ж, – подумалось Ивану Федоровичу, – коли и этот старый конюх утверждает, что убийца платьем и повадками похож на помещика, стало быть, и правда похож. Какая-никакая, а отличительная черта убийцы теперь все же имеется…»

– А провожала, стало быть, этого «настоящего помещика» младшая Малышева? – задал новый вопрос судебный следователь.

– Она, – подтвердил Селищев.

– А вы не путаете? – посмотрел на него Иван Федорович. – Может, это Глафира его провожала, а не Кира?

– Вот! – почти зло посмотрел на Фому неверующего Никифор Асклипиодотович. – И ты туда же. Да как же можно перепутать бабу с молодкой?! Глафира – округлая, с бабьими формами, мужчину не единожды, стало быть, познавшая. А Кира – девица. Ноги ставит, как девственница, и формами еще угластая вся, как подросток. Как же их можно спутать, мил-человек?

Аргументы, конечно, были весомыми. Но, на всякий случай, Воловцов решил проверить, насколько хорошо видит старый конюх. Девяносто три года – хоть Селищев и хорохорится – не шутка.

Разговор их происходил в той же чайной купца Суходаева, у которого служил бессмертный Никифор Асклипиодотович Селищев и где с полчаса назад судебный следователь по наиважнейшим делам Иван Федорович Воловцов беседовал с купцами Комолым и Леонтьевым. Иван Федорович замолчал, пристально всматриваясь в окно меблированной комнаты, где последний раз остановился по приезде в город Дмитров и был убит коммивояжер Григорий Иванович Стасько.

– Еще вопросы будут, мил-человек? – спросил Селищев, первым нарушив молчание.

– Да, – ответил Воловцов. – Я вот что-то не пойму, Никифор Аск-ли-пи-о-до-то-вич, вон на том окне, – он вытянул руку и указал на разглядываемое до того окно, – герань луговая или лесная произрастает?

– Ни то и ни другое, – мельком глянув на цветок за окном и покосившись на судебного следователя, произнес Селищев. – Это герань красная, а вернее, одна из разновидностей герани. – И довольно ядовито добавил: – Сей цветок по латыни пеларгониумом называется, господин хороший.

Познания деда были воистину неисчерпаемы и многообразны. Но, главное, он видел, как ястреб или сокол, охотящийся, паря высоко в небе, на полевую мышь. То есть зрение Никифора Асклипиодотовича не оставляло желать лучшего. К тому же Селищев понял, почему Воловцов задал такой вопрос, и, снова прищурившись, ехидно заметил:

– Зрение мое изволили проверять, господин хороший? Так мое зрение супротив твоего много острее будет! Кира, а не Глафира или какая иная деваха, провожать этого помещика выходила. А еще – печальна она была шибко. Будто суженого своего на войну провожала…

Иван Федорович несколько недоуменно посмотрел на старого конюха. Вот и этот говорит, что между ними – Кирой и человеком, убившим коммивояжера Стасько, – имеются отношения интимного свойства. Ведь почти то же самое говорила вдова героя взятия Шипки старушенция Мигунова. Интересно будет побеседовать с этой Кирой Малышевой. Только вот когда она и убийца могли сойтись, чтобы у них завязались столь теплые отношения? Ведь этот «помещик» приехал и остановился у Малышевых накануне убийства, в один день с коммивояжером Стасько…

Стоп!

Убийца заселился в меблированных комнатах одновременно со Стасько. А не в одном ли поезде они ехали из Москвы? Если так, получается, «помещик» следил за коммивояжером? Это уже теплее…

Еще теплее судебный следователь Воловцов прощался со стариком Селищевым. Он крепко и радушно пожал сухую старикову руку и извиняющимся тоном произнес: