– Э, земляк, – вмешалась Тамара. – Вы все еще в шестидесятых годах живете! Мы ушли, мы иначе смотрим!
И они заспорили.
Везде говорили громко. Распивали вино, что-то напевали, курили и почти никто не обращал внимания на негра в красном фраке, который выделывал замысловатые па под музыку кэк-уока.
От жары и табачного дыма было трудно дышать, а в открытое окно веяло сыростью и свежим воздухом, там виднелись верхние этажи домов, снизу освещенные электрическими фонарями, и клочок темно-бархатного неба, усеянного звездами.
– Не пора ли домой? – ласково спросил Ремин, посмотрев в слегка побледневшее лицо Доры.
– Да, да! – быстро поднялась она и торопливо стала натягивать длинные шведские перчатки.
Дора пожелала пройтись пешком.
Настроение Ремина делалось все веселее и веселее.
Он говорил, шутил и даже слегка злословил насчет «четвергов» m-lle Парду.
Ему захотелось смеяться, школьничать.
Дойдя до площади de la Concorde, он весело сказал:
– Как хорошо.
Она остановилась и, посмотрев кругом, спросила:
– Вам нравится? Но это не старина, это все новое…
– А не все ли равно? Мне сегодня так хорошо, так весело, я чувствую себя юным, гимназистом каким-то, хочется бежать… Побежим, Дарья Денисовна! Смотрите, какой широкий и гладкий тротуар, кажется он сам полетит нам под ноги.
Он схватил ее за руку, и она сделала шаг, чтобы бежать, но сейчас же опомнилась и обидчиво сказала:
– Что за странная идея? Что с вами?
– Разве, Дарья Денисовна, у вас не бывает минут беспричинной радости, когда кругом все кажется прекрасным? Эта площадь сейчас – самая лучшая площадь в мире. Величественно, просторно, нарядно… Террасы Тюильри внушительно темнеют, фонари так красиво разбежались по площади! Это самое лучшее место, в самом лучшем городе, а вы милая, прелестная Дарья Денисовна! Отчего же мне не радоваться? Если моя радость выражается немного бурно, так это потому, что я давно не радовался.
– Как это странно, я думала, судя по вашей картине, что вы разочарованный и меланхолик и… – сказала она, словно обиженная.
– И вы во мне разочаровались? – спросил он смеясь.
– Ах, какие глупости! Не все ли вам равно… Но мне кажется, что если художник… ну, весел, доволен, он неглубокий человек и не может написать хорошей картины.
– А я как раз, идя с вами, думал, что хорошо бы написать картину, веселую, радостную, где все смеется в свете солнца, а среди картины написать вас… И посвятить эту картину вам. Вы позволите?
– Конечно, – сказала она, недоверчиво посмотрев на Ремина, и, помолчав, прибавила:
– Я совсем не умею веселиться.
Он засмеялся.
– Вы смеетесь надо мной! – И она вырвала у него руку.
– Дарья Денисовна! Я смеюсь, но смеюсь радостно, как дикарь, который видит перед собой прелестную райскую птичку.
Она сердито дернула плечиком и пошла вперед.
– Ну за что вы на меня рассердились – спрашивал он, но она молчала и ускоряла шаги.
Когда они остановились перед решеткой дома, она повернулась к нему и сердито сказала:
– Что за странный тон, которым вы говорите со мной? Точно я девчонка какая-то.
– Простите меня, вы сказали, что веселые люди – неглубоки, но я не верю этому, что же мне делать, когда, сам не знаю почему, в вашем присутствии меня охватывает радость, глубокая радость… Ну не сердитесь и скажите мне доброе слово на прощанье.
Он смотрел на нее веселыми, влюбленными глазами, умоляюще сложив руки.
– Какой вы странный, – произнесла она нерешительно. – Меня сердит, что вы меня как-то заставляете говорить глупости… Я не хочу говорить с вами, – вдруг опять обиделась она и решительно позвонила у решетки.
– Ну что же мне бедному теперь делать? – с комическим отчаянием воскликнул он. – Вы были моим добрым духом, навеяли мне радость и веселье, а теперь повергаете меня, как говорится, в бездну отчаяния. Хорошо – я стану на колени здесь, на тротуаре, и пусть потомки найдут мой скелет, вросший в асфальт!
И Ремин опустился на тротуар.
– Фу, глупый! – не удержалась она от улыбки. – Перестаньте, вон agent смотрит на вас… Ну идите вы, ради бога, мне идут отворять.
– А доброе-то слово? – спросил он.
– Ну приходите завтра вечером, – засмеялась она и скрылась за отворившейся решеткой.
Он вскочил на ноги и смотрел, как она легкими шагами почти перебежала площадку, усыпанную желтыми листьями, и мелькнула своим красным манто под фонарем подъезда. На ступенях она остановилась и махнула ему рукой.
Он постоял немного и пошел.
Радость не ослабевала, ему захотелось шума, толпы, пожалуй, вина, он остановил проезжавшее такси и велел ехать на Пляс-Пигаль, решив, что все равно не заснет и что лучше посидеть где-нибудь в ночном кафе.
Хотя вывески ночных ресторанов блестели, площадь была пустынна, редкие прохожие пересекали ее или скользили, словно тени, вдоль стен домов.
Ремин велел шоферу остановиться у первого освещенного подъезда.
В маленьком вестибюле он отдал свое пальто красному шассеру и по узенькой, устланной потертым ковром лестнице поднялся на антресоли.
Там, в довольно большом, ярко освещенном зале, под звуки румынского оркестра, состоящего из трех человек, танцевало несколько пар: две женщины, скромно одетые в костюмы тальер, со шляпами на головах, две девицы – одна в испанском костюме, другая в костюме мальчика, затем высокий черный господин в пиджаке и худенькая дама в вечернем туалете. Эта последняя пара очевидно не принадлежала к персоналу кафе и попала в него из театра или из гостей и танцевала в свое удовольствие.
Ремин только что уселся у столика и велел подать себе кофе с коньяком, как услыхал зычный голос Тамары.
– Эй, земляк!
Он обернулся. Тамара сидела за столом, сдвинув на затылок свою серую шляпу.
На столе стояла в холодильнике бутылка вина. Тамара, очевидно, угощала компанию из трех дам, сидящих с нею.
Одна из этих дам была худощавая пожилая женщина, одетая в черное платье с черным кружевным шарфом на голове, с длинным желтым лицом злой монахини, две другие были молоденькие девушки, очевидно тоже из состава кафе, в фантастических костюмах и сильно накрашенные.
Ремин приподнял шляпу и отдал поклон, думая этим ограничиться, но Тамара взяла свою палку и перчатки и, пожав руки дамам, подошла к Ремину.
– Надоели они мне, землячок. Выпьем лучше с вами. Garçon, une fine![5]
– Я никак не ожидал встретить вас здесь, разве вечер у m-llе Парду уже кончился?
– Ушла я оттуда, – заговорила она насмешливо. – Земляки надоели. Пришла сюда – французы претят. Видели вы эту треску сушеную, с которой я сидела, вот типик-то. Она мужа отравила – оправдали за недостатком улик. Работает, как собака, живет в конуре, жрет два раза в неделю, накопит денег – и сразу ухлопает на кутеж.
– А две другие?
– А эти… Эти объяснений не требуют. Им все равно – кто ни угостит. Эх, надоели они мне все.
Garçon une fine, encore![6] Скучно жить на свете! Что это вы, миляга, на меня так смотрите? Сама знаю, что выпила лишнее, но не всегда у меня vin triste[7] бывает. Я сегодня родину вспомнила, и так я ее люблю проклятую, что, кажется, не выдержу и уеду! – Стукнула она кулаком по столу. – Слушайте, пойдем пошляться!
– Куда? – спросил Ремин с удивлением.
– Пойдем, родной, я вас по специальным кафе поведу.
– Тамара Ивановна, право, не хочется.
– Ну, землячок, Алешенька, уважь! Не могу я на месте сидеть, – заговорила она жалобно. – Можешь ты понять, что бывают минуты, когда… Вот я сейчас пойду и с Pont des Art в Сену… A почему именно с этого моста? А потому… Ну уважь меня, глупую бабу.
Ремин улыбнулся.
– Ну пойдемте, – сказал он.
– Вот молодец! Garçon, addition![8]
Просмотрев счет, она недовольно буркнула:
– Уж успели еще фрукты сожрать.
Они расплатились и вышли.
– Ну начнем наше tournе́e du Grand Duc[9], жаль, что теперь в наш Haneton поздно, разве две-три завсегдатайки в карты дуются – старье. Идем сюда!
И она решительно повернула в одну из улиц.
Это кафе, помещавшееся в нижнем этаже, очень мало чем отличалось от первого, было только много цветов на стойке буфета и по углам, что придавало низкой зале более уютный вид.
Такой же румынский оркестр и танцующие пары.
Тамара стала объяснять Ремину, в чем заключаются особенности этого кафе, и прибавила:
– Отсюда мы пойдем на Butte в Lapin agile, послушаем старинные романсы, потом в Halle к Pére Tranquille.
– Тамара Ивановна, да я уж теперь спать хочу, – запротестовал Ремин.
– Ну, голубчик, ну пойдемте, я сама не знаю, почему мне с вами так легко, будто вы добрый дух какой! Ремин, вы знаете, отчего я сегодня пьяна?
– Полноте, Тамара Ивановна…
– Да, да, я пьяна, и это не первый раз, что я вином стараюсь заглушить… У меня горе. Самое ужасное горе, когда начинаешь чувствовать против своих убеждений, когда приходится, отстаивая свои принципы, лгать себе и другим. Легко ли это?
– Конечно нелегко.
– Если бы я была суеверна, – продолжала она, облокачиваясь на стол, – я бы подумала, что злой дух овладел мною, и пусть бы овладел глупый, простой русский черт. Я, земляк, люблю русского черта. Он захудалый, несчастный черт. Вечно он впросак попадает, всегда он посрамлен, и первый попавшийся мужичонка его надует. Люблю я милого, безвредного русского черта. Ему бы, как земляку, обрадовалась, мы бы поладили. Ну… ну пусть немецкий черт, интеллигентный, ученый Herr Мефистофель, и тот ничего, с ним можно спорить, ругаться, в мирной беседе философию разводить, сказать: «Мне скучно, бес». Даже на Лермонтовского демона согласна! Ведь это разочарованный поручик тридцатых годов в маскарадном костюме… Так ведь такой не удивит! Я его скорей моими страстями удивлю, он, пожалуй, как школьник, рот разинет.