– Что это ты? – спрашивает Петя. – Я не привык от тебя слышать такой тон.
– Какой тон?
– Лирический… как у Лиды, – насмешливо произносит он.
– Гм… ну что же тебе надо от меня?
– Конечно, денег, chère soeur!
– Ты же недавно получил от отца свои тридцать рублей?
Петя свистит.
– Куда же ты дел в неделю тридцать рублей?
– Ах ты, простота!.. Ты меня уж выручи, Аня: на этот раз мне серьезно очень нужны деньги.
– Откуда же я возьму денег, Петя? Вы все получаете от отца так называемое жалованье – я одна не получаю.
– А из «хозяйственных»?
– У меня это время ужасно мало денег – у папы задержка в получках… я даже задолжала в лавке.
– Черт знает что такое! – вскакивает Петя. – На эту испанку у него есть деньги…
– Петя!
– Да что Петя! – передразнивает он ее. – Послушала бы ты, какую нотацию он мне прочел, когда я вчера сунулся попросить у него денег: и мот-то я, пустой мальчишка. Другие, мол, живут на тридцать рублей…
Я сам знаю, что живут! И я стал бы жить, если бы знать, что эти деньги, как некоторым моим товарищам, присылает бедняга-отец, урезывая себя во всем… при таких обстоятельствах я даже отказался бы совсем от этих денег – кормился бы работой!.. А тут? Я прекрасно знаю, что меня лишают этих денег только потому, что ублажают себя! Сам наслаждается жизнью, тратит тысячи на женщин, а мне отказывает в четвертном билете!..
Я молод, я хочу жить, пользоваться жизнью, а ему пора уже грехи замаливать… Возмутительно!
Слушай, нет ли у тебя хотя десятки?
– У меня нет ни копейки, Петя!
– Э, черт! – И Петя заходил по комнате.
Аня тихо перебирала клавиши пианино.
– Я дома просидел целую неделю, – жалобно заговорил он, – просто сил нет, такая тощища… Все ходят как сонные мухи, а чуть вечер, все разбегутся в разные стороны.
– Отчего ты и сестры не соберете ваших знакомых, как прежде бывало, – ведь было весело?
– Кого можно звать к нам? Ты знаешь маму. Тот пустой, та слишком развязна, у этой платье декольте, тот фатишка… Мама не позволила приглашать сестрам ни Грин, ни Лаевых, ни Розенбаум, потому что нашла их «пустыми кокетками». Такие женщины, как мама, не прощают девушкам, если они красивы и желают нравиться, потому что сами этого не умеют… Ну, сестрицы и стали приглашать «гладеньких в английских кофточках», а мои товарищи и спрашивают: «Откуда у вас такая кунсткамера?» Два вечера проскучали и ходить бросили – не хотят.
Да и вообще, кто у нас бывает? Поневоле все мы стараемся из дому бежать.
Сестрам хорошо – они пойдут к подругам, поговорят, поспорят, потанцуют… А я куда пойду? К товарищам? Сейчас устроится какая-нибудь «вылазка», и нужны деньги. Хочется и в театр, и в ресторан… я так люблю театр…
Он ходит, ходит и жалуется, жалуется…
Ане еще тоскливее от этих жалоб, от этих шагов не знающего, что делать и куда себя девать, брата.
«Да люблю ли я брата? Мать, сестер? Котика люблю: он такой болезненный, жалкий, а остальных?..»
Нет, нет, глупости – просто иногда тяжело и с любимыми существами, когда нет откровенности, нет правды…
– Ты сама подумай, – ноет Петя, – вот теперь вечер… отца нет дома… мать на каком-нибудь заседании, сестры ушли в театр… ты… ты не сердись, Аня, ведь мы с тобой никогда не сходились… всегда были чужды друг другу. Спасибо тебе, ты заставила меня кончить гимназию – без тебя я бы ее никогда не кончил, – помнишь, как ты у меня раз сапоги отняла перед экзаменом, и здорово же тебе попало от мамы. Да, я много тебе крови испортил, я сознаю теперь, что ты мне хотела добра и без тебя бы я вылетел из гимназии, но ведь в то-то время я тебя ненавидел. Ненавидел, как всякого, кто заставлял учиться и мешал моим детским шалостям, да еще одно меня всегда возмущало – «всего на три года старше меня, а командует!» – я тебя терпеть не мог, а побаивался: впрочем, одну тебя и побаивался. От мамы можно было всегда «хорошими словами» отделаться.
Это же естественно, Аня, что мы стали чужие, и не пойду я к тебе со своими горестями и сомнениями, не поделюсь своей радостью.
Аня чутко прислушивалась к словам брата.
– А кого из семьи ты считаешь ближе всех?
– Пожалуй, Олю – и то в воспоминание взаимных шалостей в детстве. Я с Олей иногда откровенен – в пустяках, но не буду же я с ней говорить серьезно.
И ходит, ходит Петя взад и вперед.
У Ани тоска делается еще нестерпимее. Ей самой тяжело, саму давит эта тоска и одиночество, а тут еще «этот» ноет на ту же тему.
Она опускает руку, и ее браслет звякает о клавиши пианино.
– Слушай, Петр, я тебе дам браслет, – говорит она спокойно, – заложи… только теперь поздно; ломбарды закрыты.
– Ничего, ничего, – оживляется он, – я знаю место, где можно заложить… тут… один официант… Спасибо тебе, швестерхен… Право, я сегодня стреляться хотел – такая тоска напала.
– Гм, и ты тоже! – произносит Аня с насмешливой улыбкой.
– Ты что говоришь? – останавливается Петя, ринувшийся уходить.
– Ничего, иди себе с богом.
Он уходит, а она встает и сама начинает ходить из угла в гол.
Читать? Учиться? Да, это все можно.
Мало ли она читала и училась.
Но теперь со всем этим горем на душе до науки ли?
Вот если бы у нее было какое-нибудь призвание, увлечение, как бы она была счастлива.
У нее была когда-то страсть, к музыке, но гимназические занятия и уроки языков отнимали слишком много времени, а ей приходилось учиться больше ее товарок: память у нее была плохая, а всякая, не говоря уже плохая, но посредственная отметка приводила в ужас Варвару Семеновну. Аня знала, что должна кончить с золотой медалью, чтобы не причинить серьезного горя своей матери. Впоследствии Варвара Семеновна понемногу привыкла к единицам, получаемым младшими детьми.
На музыку оставалось так мало времени. Одна известная пианистка, когда Аня была еще в четвертом классе, предлагала Варваре Семеновне взять дочь из гимназии и дать ей «серьезно заняться» музыкой, предсказывая ей «славу», но с Варварой Семеновной чуть не сделалось дурно от одной мысли, что ее дочь будет «девушка, не кончившая даже среднеучебного заведения».
Пришлось пожертвовать музыкой. Она становилась старше – подрастали другие дети – пришлось учиться латыни для брата, вспоминать старое, и время было упущено.
А как она любила музыку! В концертах и опере она чувствовала себя счастливой, хотя оперу она любила меньше – ей мешала сценическая обстановка.
И музыкой она пожертвовала «им» не сопротивляясь.
Отчего же ей теперь кажется, что она никого не любит, кроме Котика?
Ведь ее теперешняя жертва меньше всех нужна именно Котику.
Он еще мал, и вся семейная катастрофа не так тяжело отразится на нем, даже в материальном отношении… неужели она не сможет прокормить его и поставить на ноги.
И она могла бы работать! Разве она не работала всю жизнь?
Девочкой, когда они жили очень скромно, она заменяла прислугу и няньку у детей, а потом – гувернантку, учительницу, экономку.
Отчего это произошло? Отчего каждый в семье жил для себя, требуя, чтобы она жила для него. Целый день она только выслушивала и исполняла чужие приказания.
– Аня, смажь мне горло!
– Аня, распорядись, чтобы обед был из пяти блюд и съезди за вином.
– Аня, очини мне карандаш!
– Аня, сходи в гимназию и объяснись с директором.
– Аня, что за безобразие, ты не сходила за моими ботинками!
– Аня, оденься понаряднее, причешись у парикмахера: мама не хочет ехать, а нас звали на вечер к Семеновым.
И так весь день и каждый день.
А брат и сестры еще прибавляли: «Мы заняты, мы учимся, а тебе все равно нечего делать».
Отчего это происходило? Податлива она слишком или у нее мало характера?
Нет, характера нужно было очень много, чтобы справляться со всеми детьми – заставлять их учиться и хоть немного слушаться.
Нужно было много характера, чтобы отказываться от веселья, удовольствий, целые ночи просиживать у постели заболевших. О, как приходилось иногда ломать себя.
А вот это последнее?
Нет, это делалось из любви, из безграничной любви… а теперь ей кажется, что этой любви нет… Ну, значит, из чувства долга.
А что, если это ложно понятый долг? Может быть… Аня круто поворачивается и бежит из гостиной. Скорей, скорей убежать от одиночества. Ей нельзя оставаться одной, одной со своими мыслями. Она пойдет к Котику, его она «наверно» любит, около него ей будет легче.
Котик сидит в классной у большого стола с двумя товарищами. Вокруг них разбросаны щепки, куски материи; они о чем-то оживленно спорят.
Аня подходит к брату.
Всегда сдержанная, Аня почти со слезами на глазах нежно охватывает стриженую голову брата и прижимает к своей груди.
– Отстань, Аня! Не мешай! – нетерпеливо отталкивает Котик руки сестры. – Мы клеим аэроплан.
Аня садится на стул около стола.
Она замечает, что оба приятеля Котика замолкают, ежатся, очевидно стесняясь ее.
Замечает это и Котик и с досадой говорит:
– Уходи, Аня, ты нам мешаешь!
– Хорошо, хорошо. Я уйду.
У Ани чисто физическая боль в груди.
«Как глупо, что я так огорчаюсь, – думает она, опять уходя в гостиную, – он ребенок, увлекся игрой, он меня любит, это просто совпадение… Но боже, боже, какая тоска и куда деться от этой тоски в этой большой, пустой квартире!»
Господи, неужели она такой человек, что никто не любит ее, никому она не нужна.
Она такая ничтожная и пустая, что в себе самой она ничего не находит.
Не сотвори себе кумира!
А она сотворила себе кумира из своей семьи и вот…
Господи, пойти бы куда-нибудь из этого дома, поговорить бы с кем-нибудь откровенно, не надевая на себя маски спокойствия… Уйти бы куда-нибудь… Хоть куда-нибудь…
Аня остановилась.
Она пойдет за шестым векселем.
Ей будет легче, от сознания, что срок ее освобождения близок. О, тогда будет другая жизнь!
Она опять полюбит всех, не будет того гнета, и она почувствует себя, как каторжник, получивший свободу!