тяки… вот возьми пятьсот рублей… ты говорила, что у тебя там что-то не хватает по хозяйству, да дай это Ольге на платье она там рвется на какой-то бал.
– Отец, – с трудом произносит Аня, – заплати Григорьеву.
– Видишь, дорогая, у меня нет… осталось всего три тысячи, честное слово – три из всех денег и они мне необходимы на одно важное дело… впрочем, я писал уже Григорьеву – он не берет… ему нравится куражиться – мер– завец!
– Как же он может отказаться отдать векселя, раз за них платят деньги?
– Ах, Аня, он может потребовать уплаты при свидетелях, дать знать Сливенко… имя которого на векселях… и вообще все испортит.
– Хорошо, отец, делать нечего, только ты эти три тысячи отдай мне, а то мы опять сядем без денег к концу месяца.
– Невозможно, Аня. Мне нужны эти деньги… у меня дела.
– Отец! Что ты делаешь, – вдруг не выдерживает Аня, – ведь ты дал мне слово и вот опять…
– Это возмутительно! – срывается с места Роман Филиппович. – Есть у вас совесть?! Травят, травят со всех сторон. Родные дети устраивают шантаж! Да что это, наконец! Вы – взрослые и живите сами, как знаете, работайте сами на себя. До каких лет я должен содержать эту ораву, отказывая себе в счастье, в последнем клочке счастья!..
Довольно! Делайте что знаете – я уеду! Мое терпение лопнуло! Что вы от меня хотите?
– Ради бога, тише, тише… – с мольбой твердит Аня, – мама услышит.
– Пусть слышит! И ей я скажу, что не могу терпеть больше! Не могу терпеть ее вечных сентенций, ее нотаций, ее вечного противодействия мне, мне противно ее желтое лицо, ее холщовые рубашки! Ее любовь ко мне!
– Замолчи, отец! – хватает его за руку Аня.
– Как ты смеешь!
– Смею! Сам знаешь, что смею.
Несколько минут они смотрят друг на друга с нескрываемой ненавистью.
– Почему же ты смеешь? – сжимает кулак, но тоном ниже спрашивает Роман Филиппович.
– Сам знаешь, – гордо говорит Аня. – Давай мне эти три тысячи! Мне нет дела, что на них ты покупаешь себе любовь! Я хочу расплатиться с мелкими назойливыми долгами… я хочу отправить маму на юг… Давай!
– Эти деньги мне нужны! Ступай сейчас вон! Довольно!
Аня стоит неподвижно. В ней вдруг сразу словно все упало. Она больше не может кричать, спорить, требовать. Она так устала, так ей хочется покоя, покоя, а лучше бы – смерть.
Она поворачивается и идет к двери.
Роман Филиппович видит ее остановившиеся глаза, ее застывший в страдальческой гримасе рот и схватывается за бумажник.
Отдать ей эти деньги?
Но он тогда не может показаться «туда», он обещал там… Пусть будет, что будет! Сегодня он может целовать эти горящие глаза. Смуглые, душистые руки обовьются вокруг его шеи… Человек живет только один раз!
Аня, шатаясь, дошла до своей комнаты и повалилась на диван. Покоя… ради бога, покоя!
– Аня, на тебя противно смотреть: вечно ты валяешься.
Аня приподнимает голову и бессмысленно смотрит на мать.
– Лицо у тебя заспанное, глупое…
– Я только сейчас прилегла, мама. Тебе что-нибудь надо?
– Ничего мне не надо, но мне просто неприятно смотреть, как ты распустилась за последнее время.
Варвара Семеновна садится у стола.
Лицо ее – бледное, желтое, измученное.
Сердце Ани сжимается мучительной жалостью, она берет руку матери и прижимается щекой к этой худой, горячей руке, но мать отдергивает руку.
– Какая у вас, у всех, скверная привычка подлизываться, когда вам начинают что-нибудь говорить: словно хотите заткнуть рот.
Я пришла тебе сказать, что ты обленилась и распустилась… Раз ты взялась вести хозяйство, так делай это как следует. Я не понимаю, как можно целый день ничего не делать, ничем не интересоваться, ничем не заниматься. Читаешь вот такие глупости… – И Варвара Семеновна с презрением отталкивает лежащую на столе книгу Уэллса. – Все мы чем-нибудь заняты: сестры твои на курсах, брат в университете, ты одна болтаешься без дела…
– Мамочка, – вдруг совсем по-детски вырывается у Ани, – не брани меня, не сердись – поговори со мной о чем-нибудь ласково.
Варвара Семеновна удивленно взглядывает на дочь.
– Что это тебе вздумалось сентиментальничать? Ты всегда ко всем равнодушна.
– Неужели, мама? Я, правда, не ласковая, но иногда мне так хочется приласкаться к тебе и приласкать тебя. Я только не умею, но если бы ты знала, мама, как я тебя люблю.
– Я никогда не требую поцелуев и слов – мне приятнее, чтобы мне доказывали любовь ко мне на деле, я желала бы видеть более внимания к моему комфорту, к моим привычкам. Я не могу этого требовать от других детей – они заняты, но ты, что ты делаешь? Целый день валяешься.
– Да, ты права, мама, я немного запустила хозяйство – я подтянусь, – говорит Аня спокойно.
Она смотрит в лицо матери: как она осунулась, постарела! Стала такая слабая и худенькая за последнее время.
– Мамочка, отчего ты не съездишь недельки на две к тете в деревню – ведь доктор советовал тебе.
– Какие глупости! – пожимает плечами Варвара Семеновна.
– Поезжай, мамочка, – ласково просит Аня.
Варвара Семеновна подозрительно взглядывает на дочь.
– Что это ты – точно меня выживаешь? – насмешливо говорит она, поднявшись со стула.
И Аня чувствует, что мать, измученная своими подозрениями, и ее считает своим врагом.
Она чувствует, что мать все бы простила отцу, только бы он вернулся к ней. «Такая» любовь все прощает, это та же самая любовь, как у отца, как у «того» – чувственная любовь.
Только женщина никогда не сознается в этом. Никогда. Женщина придумает себе тысячу оправданий, чтобы доказать, что ее любовь – одна «душевная» склонность. Мужчина в такой любви сознается открыто. Женщина чище или стыдливее? Но что такое стыдливость?
Разве полная, ясная чистота может быть стыдлива?
Аня помнит, как бонна раз бранила двенадцатилетнюю Лиду. Это было в деревне, был жаркий день. Лида разделась и полезла купаться в речку вместе с деревенскими мальчишками, с которыми она играла. Аня помнит безмятежно чистый взгляд Лиды, которым она смотрела на возмущенную немку, совершенно не понимая, чего та так волнуется.
А теперь Лида стесняется надеть декольтированное платье…
Стыдливость – первое проявление порока, бесстыдство – последнее.
Однако, как она теперь все это анализирует. Прежде такие вопросы казались ей глупыми и ненужными, но теперь она знает, как эта чувственность вертит людьми, как пешками. Сколько жизненных проблем она задает людям.
– Что с вами, Аня, отчего вы такая расстроенная? – спрашивает Григорьев.
– Не спрашивайте меня, – нервно отвечает Аня, – мало ли у меня причин быть расстроенной… Да еще вы! Вы звоните по телефону, не соображая, что я не могу отвечать вам.
– Простите, я не подумал…
Аня наливает себе чашку чаю и подвигает тарелку с сэндвичами.
– Я страшно хочу есть… у нас дома сегодня никто не обедал, а я не могу обедать одна… скучно… За большим накрытым обеденным столом сидишь одна и смотришь на пустые приборы… Кстати, что за глупость пришла вам в голову – сделать мне предложение? Неужели вы вообразили, что я соглашусь на это?
– Я вас так люблю, Аня. – И Григорьев берет ее руку.
– Не мешайте мне есть. Поймите, – продолжает она нервно, – что я только жду минуты освобождения, а вы… Вы, кажется, умный человек в житейских делах и вдруг вам вообразилось, что это мне нужно! Нужна кабала на всю жизнь!
– Кабала?
– Конечно, кабала. Зачем я буду связывать себя? А если я полюблю кого-нибудь?
– Не говори, не говори этого… – хватает он ее руку, – не говори! Не люби меня, мучай, презирай, но не говори, что ты полюбишь другого.
– Отчего же мне и не полюбить? Если я никого не любила до сих пор, это еще ничего не значит. Мне теперь даже удобнее – терять нечего.
– Аня, да есть у тебя жалость?!
– К вам? Конечно – никакой! Почему я буду вас жалеть? Жалели вы меня? Жалеет меня отец? Никому, никому до меня нет дела, даже матери! – И Аня вдруг разражается рыданиями.
– Господи, я не прошу награды за то, что я для них всех сделала, что я выношу для них, но… но всякому человеку хочется ласки, теплого слова, а то – одна, одна – вечно одна! И все кругом чужие. Я перестаю их любить, перестаю уважать!
Аня рыдает, рыдает.
Григорьев робко обнимает ее, и она прижимается к его плечу.
Он гладит, целует ее волосы, а Аня бессознательно говорит, позабыв «что» и «кому» она это говорит:
– Я хочу, чтобы поняли, что я устала, измучилась, изломалась!.. Что он делает с нами! Я боюсь говорить, боюсь настаивать, он теперь ничего не видит и не слышит… он уйдет, а она не вынесет этого! Она любит только его одного – мы теперь для нее не существуем… А мы все отдельно… каждый за себя и против всех!
Я не сумела заслужить любви… ну, пусть, но ведь я чувствую, ведь мне тяжело, тяжело, когда никто не любит!
– А я? – слышит она над собой.
Она отшатывается и краснеет: она машинально охватила рукой его шею.
Аня встает, пьет большими глотками чай и еще вздрагивает.
– Я крепко люблю тебя, Аня, как никого никогда не любил. Если я сам низко упал, это не значит, что я не могу восхищаться тобой и благоговеть перед тобой. Тело и страсть кричат, но сердце и душа понимают все величие твоего поступка. Все беда моя в том, что тело мое – сильнее души моей!
Я преклоняюсь, Аня, перед теми людьми, которые могут победить это проклятое тело. Это святые, Аня. Я не верю моралистам, которые говорят, что всякий человек может восторжествовать над телом. Если они говорят так, то они или лгут, или никогда не знали, что такое власть этого тела.
Одних хранит холодный темперамент, другим просто не бросила судьба поперек дороги женщину, женщину, о которой они бессознательно мечтали всю жизнь, воплощение их грезы, как судьба бросила мне тебя, Аня!
Люби я другую такой любовью, как бы мы были счастливы, и она и я! Даже если бы мы с тобой встретились при других обстоятельствах, ведь могла бы ты полюбить меня?