Злые духи — страница 90 из 91

Муж любил меня, просил остаться – тот не любил меня и не звал за собой. А я пошла. Пошла! – каким-то радостным шепотом произнесла она, поднимая лицо к темному небу.

Ветер разогнал тучи, и они бежали, клубясь, с краями, освещенными скрытой где-то за ними луной.

Теперь ее лицо уже было видно ясно, с полуоткрытыми губами, с глазами, глядящими вверх.

Эти глаза светились почти экстазом.

Яков Семенович, как зачарованный, смотрел в это лицо – такое прекрасное при этом скользящем полусвете.

– Вы счастливы? – После долгого молчания спросил он слегка дрогнувшим голосом.

– Да, была. Но не так, как это принято понимать, – вдруг усмехнулась она, поворачивая голову к своему собеседнику.

– Я вижу, вы думаете, что я разлюбила мужа и ушла от него к другому, к любовнику? По традиции. Нет, Яков Семенович, вы ошибаетесь, я не ушла «к другому», а я пошла «за другим», и этот другой никогда не был моим любовником. Он меня даже никогда не любил, никогда не знал о моей любви к нему… Он умер.

– Умер! – воскликнул Вакшаков, словно просыпаясь. – Умер, а я думал… – Он остановился и мучительно покраснел.

– Я понимаю, что вы думали, – насмешливо сказала она. – Вы думали, что Арсений Михайлович? Да многие это думают… Нет, нас с ним свело общее горе. Я познакомилась с ним при очень мрачных обстоятельствах… Мы познакомились с ним на больничном дворе, на котором, за недостаточностью места в покойницкой, были рядами сложены трупы… И два дорогие нам трупа лежали рядом… В последнюю минуту мальчик так крепко прильнул к убитому товарищу, что штык, проткнувший его тоненькую белую шею, вонзился в уже мертвое тело того, кого я любила.

Она вздрогнула и закрыла лицо руками.

– Это были страшная ночь, страшный день, – снова заговорила она глухим голосом. – Мы оба бросились к этим двум трупам. Я рыдала, стараясь стереть засохшую кровь из раны на лбу того, кого я любила, он, без слез, тихонько целовал посиневшие губы и разглаживал слипшиеся белокурые волосы… и когда, когда нам нужно было уходить, мы обнялись и зарыдали вместе.

Вера опять опустила голову на руки, вся освещенная луной, наконец кончившей борьбу с закрывавшими ее тучами.


С этого вечера Яков Семенович перестал бороться со своим чувством к Вере. Он теперь почти все время проводил с нею, совершенно забросив свою диссертацию. Его охватывала какая-то лихорадка страсти, когда Вера была весела, но эта лихорадка сменялась нежным обожанием в минуты ее задумчивости и грусти.

Он иногда не мог отвести от нее очарованных глаз.

Он завидовал Шахотину, завидовал, видя с какой преданностью, заботливостью она следит за каждым его движением, как старается предупредить все желания больного.

С ним, Яковом Семеновичем, она стала еще приветливее после их разговора. Гуляя с ним, она, уже не стесняясь, говорила о прошлом.

– Вы удивляетесь, что я пошла за этим человеком, закрыв глаза, бросив и мужа, и ребенка? Вы его не знали. За ним все шли так, не я одна! Шли рабочие, студенты, пошел и Алеша – сын Арсения Михайловича, он тоже забыл все! И принципы, привитые ему воспитанием, жизнь полную роскоши, и обожаемого отца. Он обожал отца… Если бы вы читали письмо, которым он прощался с ним, уходя из дома. Уходя на лишения и скитания, зная, что в конце концов ему грозит гибель.

И я шла так же. Что я его любила, я сообразила потом, когда уже пошла за ним… Он меня не звал, даже отговаривал. «Вы, женщины, пасуете в самую нужную минуту или выскакиваете раньше времени!» – вот что я слышала от него.

– Как вы его любите! – иногда с горечью вырывалось у Вакшакова.

– Любила, Яков Семенович, – я люблю только память о нем, мертвых нельзя любить.


Вера уезжала на несколько дней к мужу за паспортом.

Эти несколько дней показались ему бесконечными.

Он провел их в обществе Шахотина.

Ему хотелось оставаться тут, в этих комнатах, где все было полно ею, с человеком, с которым он мог говорить о ней.

И он говорил о ней, иногда долго и с увлечением, ходя взад и вперед по террасе, не замечая не то печального, не то иронического взгляда огромных темных глаз больного.


– Вера, этот человек любит вас!

Вера слегка вздрагивает.

Она стоит у окна, в руках у нее белые хризантемы, которые она ставит в высокие хрустальные вазы.

Окно, открытое в сад, уже разубранный в осенние красно-желтые цвета, составляет воздушный, нежный фон ее стройной фигуре в белом платье. Луч солнца ярко золотит ее русые волосы, часть корсажа и, разделенный переплетом рамы, двойным пыльным лучом тянется по комнате.

– Этот человек любит вас, – опять повторил Шахотин, пристально смотря на ее склоненную к цветам голову.

– Я это знаю… он мне сказал это, – говорит она нетерпеливо.

– Что же вы ему ответите?

– Ах, боже мой, конечно, ничего!

– Он хороший человек, Вера.

– Опять! Опять вы меня сватаете? – раздраженно произносит она.

– Как это опять? – спрашивает он, слегка усмехаясь.

– Вы вечно меня сватаете. Вспомните Юркина, Полибина, Ванса.

– Все это были ваши «поклонники». Этот же любит вас – любит серьезно; я вам это опять говорю.

– А вы помните, что я вам тогда отвечала, Арсений Михайлович? – вдруг подняла она голову, пристально смотря на него и опустя руку, державшую цветы.

– Я думал, Вера, что этот нелепый каприз уже забыт вами.

– Забыт? – вскричала она нервно. – Вы решили, что это каприз? Каприз то, чем я живу и для чего я живу! Почему моя любовь к вам каприз, а моя любовь к первому встречному не будет капризом?

– Потому что это неестественно – нельзя любить мужчину-полутруп, нельзя любить больного старика.

Она рассмеялась злым смехом.

– Вы рассуждаете сейчас именно как настоящий мужчина! Мужчина, которому во веки веков не понять женской души, потому что у него только тело. Не помню, кто-то сомневался в существовании души у женщины. А я, Арсений Михайлович, сомневаюсь, что у мужчин есть душа. Не улыбайтесь насмешливо. Мужчина судит женщину по себе. Ему нужно ее тело, ее наружность – те наслаждения, которые она дает ему. И если женщина стара, больна или не может быть ему женой, он с равнодушием или отвращением уйдет от нее. Поймите же, что мы, женщины, любим душой, нам не надо тела, мы любим, ничего не требуя!

Она, говоря это, приближалась к нему и теперь стояла у самого кресла, на котором он сидел.

– Я не буду спорить, – продолжила она презрительно, – что есть женщины развратные, которые любят так же, как любит мужчина, и сами же вы, мужчины, презираете их! Так не судите же всех женщин по этим «женщинам без души». Поймите, что чувственность у нас на последнем плане. Поймите же это, милый, дорогой, любимый, не заставляйте же меня страдать, постоянно навязывая мне то, что мне противно. Я хочу чисто любить. Свято и чисто!

– Это не святость и чистота, Вера, – это извращение, отсюда ваши болезни, отсюда ваша нервность, ваши беспричинные слезы…

– Извращение! Что вы сказали? – вдруг прервала его Вера, отшатнувшись и выронив цветы к его ногам.

По его лицу скользнуло как бы страдание.

– Мне жаль, Вера, что я проговорился, но это, пожалуй, и к лучшему. Мне было слишком тяжело и день ото дня тяжелее. Может быть, вас возмутит и огорчит то, что я вам скажу, но больного, мне кажется, надо лечить и лучше сделать ему операцию, чем… Поверьте, моя дорогая, мне тяжело и больно подвергать вивисекции вашу душу, но что поделаешь. Дольше это тянуть нельзя. Зная причину болезни, от нее легче вылечиться.

Вера стояла перед ним молча, с каким-то не то испугом, не то изумление, смотря ему в глаза.

– …Вы сейчас назвали свою любовь любовью чистой и святой, а я называю ее извращением. Извращения бывают всякого рода, вы это знаете из Крафта Бинга, и вы, Вера, можете чувствовать страсть к мужчине, который не хочет проявить этой страсти по отношению к вам. Вспомните, вы любили вашего мужа, пока он не увидел в вас женщины. Архипов, весь занятый, весь поглощенный своей идеей, так же относился к вам. Будь иначе, вы бы не полюбили его. Ах, как вы его скоро забыли. Как скоро вы полюбили меня, потому что я полутруп, потому что и для меня вы, как женщина, не существуете. Мне иногда хотелось притвориться, изобразить, что я ожил, проявить страсть к вам, чтобы вылечить вас от любви ко мне, но я думал: «она сейчас же уйдет», уйдет разочарованная, «в чистой» своей любви, в погоне за новой такой-же любовью. Бедный, слабый ребенок, вы бы ушли, беспомощная, не приспособленная к жизни, на нужду и тяжелый труд, а я люблю вас, как дочь, Вера, в память тех горьких минут, что мы вместе пережили.

Она вдруг взялась за голову и, дико посмотрев на него, пробормотала:

– Так объяснять… так ужасно, так грязно объяснять!

– Болезнь не может быть грязью – это несчастье, Вера, – просто надо лечиться. Как? Это вам скажет психиатр.

– Нет! нет! Это возмутительно, – вдруг опомнилась она, и бледное лицо ее залилось краской. – Нет, никогда ни одно грязное чувство не пачкало моей любви, никогда я не искала физической близости.

– О чем же я и говорю, Вера! Ваша страсть выражалась в других ощущениях, более тонких: я многое замечал, чего вы сами не замечали за собой.

– Говорите!

– Зачем?

– Говорите, я хочу знать, хочу! – крикнула она, сжимая до боли свои руки.

– Ваше постоянное желание говорить о платонической любви, ваш голос, когда вы читали в книгах о страданиях этой любви, ваш взгляд экстаза, когда я чувствовал себя особенно слабым и больным… Если бы я был холодный наблюдатель-психолог, я бы, может быть, придумал вам более сильные ощущения… Вера, можете вы сказать мне, что одна, ночью, вы не доводили себя до экстаза, рисуя себе картины, как я умираю на ваших руках. Да не только я, вам, верно, грезились и другие мужчины, вереница мужчин, идущих мимо с устремленными вдаль глазами, немых и воздушных, как призраки, с бледной улыбкой смотрящих на ваши страстно протянутые к ним руки.

Вера стояла, опустив голову.