— Еще успеешь разобраться в его стати. Молодые, еще снюхаетесь у моего гроба. А в мужике, знаешь, что самое главное?‥
Они принялись хохотать, подталкивая друг друга плечами, целуясь при нем. Он был тут, они заговаривали с ним, о нем говорили, но они одни были за столом, одни. Сгас огонь от выпитого, опротивела вдруг вся эта жратва. Геннадий поднялся.
— Пойду я.
— Иди. Провожу.
Геннадий все же ждал, что Аня остановит его, мол, посиди, куда спешишь. Не остановила. Глянула мимо него, сквозь него — так смотрят женщины, глядя в себя, в начинающееся в себе, в волну эту наплывом вслушиваясь, когда хоть трава не расти, хоть что ты хочешь ей говори, как угодно предостерегай, а ей — все ничто, «хоть миг, да наш!»
Рем Степанович вывел Геннадия в прихожую.
— Завтра утром загляни, — попросил. — Пошлю тебя по одному адресу. Только и делов. Отнесешь записочку. Только и всего.
Геннадий вспомнил, выхватил из кармана смявшийся клочок бумаги.
— Белкин вернуть велел, не успели мы вручить.
Рем Степанович взял бумажку, повертел в кончиках пальцев, будто брезгуя этим незадачливым лоскутом, не пожелал оставить его у себя.
— Эту бумажку и передашь завтра. Но по новому адресу. — Он вернул записку Геннадию. — Тут всего два слова. По сути восклицательный знак всего лишь. Зайдешь завтра? Часов этак в девять?
— Суббота — не работа, зайду…
— И лады! — Он потрепал Геннадия по плечу, нажимая рукой, выказывая ее силу. — Не завидуй — все они одинаковые… Сбегай к какой-нибудь, проверь, опустошись. А то махнемся, ты на мое место, я — на твое! Невозможно? Верно! А было бы возможно, я б тебе не посоветовал. Ступай!
8
Все еще день жил в их переулочке, все еще зной держался. А уже был вечер. И вытемнилось за домами небо.
Геннадий решил забежать домой, умыться, под душ встать, смыть с себя весь этот сегодняшний денечек, который сейчас и привкус обрел. Геннадий пропах яичницей, терпкими соусами, терпким огненным пойлом. А еще того больше — о чем он не догадывался — он пропах чужой судьбой. Этого душ с него не смоет, хоть под кипяток вставай.
Вдалеке, у входа в отделение милиции, стоял все тот же старший лейтенант, доколачивал дежурство.
Двинувшись к своему дому, стоявшему напротив и наискосок от милиции, Сторожев, как римский патриций, вскинул руку, приветствуя старшего лейтенанта. Выкрикнул:
— Привет идущему с дежурства!
— Понял. Угостили. Ну, ну. — Старший лейтенант благожелательно и даже завистливо глядел на Геннадия. — А к тебе женщина в гости пришла. Давно ждет. Поторопись.
— Почему именно ко мне? Дом-то вон какой.
— В окне твоем промелькнула. Сперва в лифте, он у вас прозрачный, потом в окне.
— Наблюдательный.
— Служба.
— Какая из себя?
— Сам рассмотришь. Но спешить тебе надо. Поверь.
Улыбаясь, фехтуя улыбками, они расстались.
Ну что за день?! Что еще за женщина?! Та, с которой был у него этим летом роман (да какой там роман, просто встречались, когда тянуло — она была лет на десять его старше, — ее-то тянуло, а его-то не очень), эта женщина к нему домой заявиться не могла, знала, что он живет в одной комнате с теткой, не могла не знать, что тетушка живо ее погонит. Роман этот — да какой там роман! — скрыть Геннадию от тетки не удалось, но и одобрения от нее получить не удалось. Строга была его тетушка в этих вопросах: «Не так живешь! На что драгоценные годы мотаешь! Твой дядя в твои годы уже подводной лодкой командовал!»
Дома действительно была гостья. Сидела в уголке у круглого столика, на котором обычно навалом лежали перепечатанные теткой материалы, и попивала кофеек. На плече у нее сидел сонный Пьер. Так вот что за женщина! Верно, тут надо было спешить, прав лукавый старшой. Геннадий с порога расхохотался, радуясь, что смех этот пришел к нему, зная, что тетка любила его веселым, принималась радоваться за него, мол, с добрыми явился вестями. Она все ждала, что он либо в институт поступит, либо объявит, что женился на молодой, красивой, из хорошей семьи, либо хоть выиграет «Жигули» по лотерее. Она все время ждала от него, для него хороших вестей. И вспыхивала у нее надежда, когда он являлся в хорошем настроении. А вдруг!‥
Но сейчас Вера Андреевна никак не среагировала на его смех, была мрачнее тучи. Она сидела за машинкой, работала. Она так навострилась, что могла и разговоры разговаривать и трещать на машинке, мельком будто бы заглядывая в текст. Когда она сердилась на Геннадия или вообще была не в духе, треск из-под ее пальцев просто сливался в один высокий звук, как слились бы в раздражении произнесенные слова выговора. Машинка часто так ему выговаривала. Поздно явился — трещит машинка, мол, и слушать твоих дурацких объяснений не желаю. Выпил хоть немного, и того хуже треск, взвивается на крик. Сейчас машинка просто криком кричала. А когда кончилась страница и надо было закладывать новые четыре экземпляра, Вера Андреевана так развоевалась с копиркой и бумагой, что ветерок прошелся по комнате. И все молчком, молчком.
— Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна, здравствуй, Пьер, — сказал Геннадий. — Рад вас приветствовать.
— А мы сегодня уже здоровались, — прихлебнув, ответила старушка, Пьер ворохнулся, подтверждая. — День такой длинный выдался, что и забыл? Древняя женщина оглядела с ног до головы Геннадия, недовольно затрясла головой, придя к тем же выводам, что и старший лейтенант милиции: — Угощал тебя? Значит, что-то ему от тебя нужно. Эти купцы, Кочергины эти, зря не улещивают. Всегда у них интерес какой-нибудь за пазухой есть.
Тетушкина машинка взвилась в яростном треске.
— Тетя Вера, куда ты так строку гонишь? Всех денег не заработаешь.
— Молчи, милостивый государь!
О, если уж милостивым государем обозвали, то худо его дело.
— Пойду душ приму, — уныло сказал Геннадий, предвидя, что и из дома теперь не выбраться, и трудного разговора не избежать. Под портретом разговора. Вон он — капитан первого ранга, молодой, крепколицый, строгий. Висит, как икона. А на него тут и молятся, и вот именно что под портретом этим и усаживает Геннадия тетушка, когда приходит неизбежная необходимость высказать ему, что она о нем, непутевом, думает. Господи, какая бедная у них комната, какая убогая мебель! Повел глазами от этого портрета, а только и смотреть здесь можно на этот портрет. Нарядный мундир, три звезды на погонах с просветом, ордена, и не шуточные. Одна тут удача, один тут признак успеха — этот портрет. А все остальное твердит, кричит о бедности. Из года в год, из года в год. Но гордой бедности. Все тут чисто, прибрано, всякая вещь обласкана заботой и потому и служит этим людям, давно заступив в возраст ветхости, в пенсионный свой возраст — есть и для вещей пора пенсии, пора покоя. Свалки, что ли? А это как поглядеть. Да, старье кругом, из прошлого века диван, стол, стулья, шкаф этот, набитый старыми книгами. Поднови все это, может, и какой-нибудь любитель старины купил бы, гордясь, у себя бы выставил. Но здесь были не подновленные вещи, а ухоженные, оберегаемые, а потому они не казались старинными, они казались здесь просто старыми, но, увы, необходимыми.
Хотя вот в углу, где его койка и его столик, Геннадий обнаружил и совсем новую вещь, этот магнитофон кассетный, сработанный где-то в Гонконге. Каким же убогим сейчас показался ему этот ящичек, которым он так гордился. Все, все померкло! А эти цветные открытки с любимыми киногероями и киногероинями, которые он собирал и наклеивал на картонный лист, — на них, в эти лица счастливые да красивые, просто тошно было глядеть. Там была и Анна Лунина, в центре была. Вышвырнуть к чертям собачьим этот картон! Завтра же! Нет, немедленно! Геннадий шагнул в свой угол, сорвал со стены картон с кинозвездами, решительно протянул Клавдии Дмитриевне.
— Дарю! Повесьте у себя в комнате. Ведь вы когда-то тоже были актрисой. Или чем-то в этом роде.
— Мальчик, тебя обидели там? — внимательно поглядела на Геннадия старуха. А машинка за спиной смолкла.
— Прошу, возьмите. — Он приставил к спинке стула картон и стремительно вышел из комнаты. И понял: да, его там обидели. Нет, не понял, а ощутил эту обиду. Горько, сиро стало на душе. Как в детстве, когда обижался в детстве. Но тогда можно было пореветь хоть, забившись в угол, можно было наказать родную тетку, отказавшись от обеда, — пусть, пусть страдает. Сейчас ничего этого сделать нельзя было, ни с кем не споловинить жжения этого в груди, обиды этой.
В их квартире, в старой квартире, в старом, дореволюционной постройки доходном доме, жило несколько семейств, все больше старики остались. Ванная комната у них была загромождена старыми вещами, стариками-вещами. Но все же душ работал. Старинный, обширный, как зонт. Он бы мог поменять тут все, но не хотел, «зонт» служил отлично, медные краны были надежными, хоть им было близко к ста. А ванная сама была размерами в нынешний небольшой бассейн.
Он встал под душ, содрав прилипшую, пропотевшую одежду. Хрустнули, напомнили о себе четвертные. Куда-нибудь бы деть их поскорее. Купить какую-нибудь ненужную вещь, притащить в дом. Пусть сверкает среди старья. А зачем? Да и тетка вышвырнет, укорив: «Твой дядя ни одного рубля не заработал бесчестно».
Он встал под душ, пустив яростно горячую воду, хотя хотел пустить холодную, в спешке спутал краны. Но сперва даже не заметил, что шпарит на него кипяток. Заметив же, зло сам себя этим кипятком высек. Задохнувшись, терпел и терпел. А когда понял, что сейчас сварится, рванул тело в сторону. Кровь гудела, звенела в нем, он сильно обжегся. Так в парилке случается, если неразумно шагнешь через две-три ступени, сразу ступив под потолок. Но зато обида унялась, забылась, он ее выгнал кипятком.
Мокрый, в одних трусах, Геннадий ворвался в комнату — он забыл взять полотенце, — красный, ошпаренный, готовый к бою, ожидая, что сейчас-то уж тетушка заговорит.
Но Вера Андреевна, пойми ее, вдруг встретила его самой приветливой улыбкой. Даже не заметила, не указала, а должна бы была, что в одних трусах по дому не бегают, не мальчик ведь уже, не ребенок. Нет, обрадовалась ему, заулыбалась, выставляя из буфета чашку для него и банку с вареньем — этот наивысший признак расположения.