ть картины, читать их затаенный смысл. Откуда? Он и в музеях-то побывал за всю жизнь раза три. Вот к Васнецову разок заскочил — это потому, что рядом. Один раз тетка сводила на выставку художника Рериха. Горы, снежные вершины, Гималаи, словом. Этот Николай Рерих был главным ее художником, так она говорила. Самым любимым. Геннадий больше не на картины тогда смотрел, а на тетку свою. Лицо у нее сделалось незнакомым, побледнела даже, а губы что-то шепчут, шепчут. Он тогда ее не понял. Сейчас, вот здесь, догадался. Она молилась там на эти снежные вершины, на поднебесья эти, про свою жизнь им рассказывала. И уж эти-то горы и выси — они наверняка ей отвечали, утешая: «терпение, терпение». Он подумал про Аню Лунину. Он понял, что полюбил ее. Он понял, что она его в ответ не полюбит. Никогда. Он понял, что всегда все равно будет любить ее. На всю жизнь теперь. «Терпение, терпение…» На всю жизнь теперь. Он понял, что должен спасти ее. Не для себя — он понял, — а для нее, ее — для нее. Он должен увести ее отсюда. Взять за локоть, а силенок у него побольше, чем у этого Кочергина, сжать, стиснуть ее локоть и увести.
Кочергин окликнул его, поднявшись из-за стола. Записку, которую писал, он принялся рвать на мелкие клочья.
— Гена, я раздумал. Письма не будет. Скажешь на словах. — Кочергин снова было схватил Геннадия за локоть, но тот не дался, отвел руки. Кочергин заметил эти отведенные, напрягшиеся руки, заглянул в напрягшееся лицо. — Да ты не бойся. Поручение пустяковое. Скатаешь на ВДНХ, такси за мой счет, найдешь там магазин-павильон «Консервы», а в нем знакомца твоего Олега Белкина, он стаканы перемывает, и скажешь ему, отозвав в сторонку… Пойдем, провожу тебя.
Снова прошли через гостиную, через мир, тишину и уют, миновали кухню, где журчала тихая музычка, где мерцал экран, вместо дневного в лоб света даря коричневатый покой. Вышли в захламленные сени. Тут и сказал Кочергин, что должен будет Геннадий передать Белкину:
— Скажешь, Батя велел костьми лечь, а узнать, жив ли Шорохов или нет. Костьми! Вот и все. Он у нас проныра. Обещал озолотить, добавишь. — Рем Степанович подвел Геннадия к двери. — Слетай, сделай милость. А вернешься, дым коромыслом! Анюта обещала подскочить к часу дня. Обед закатим. Вызову повара-профессионала, есть у меня такой друг. Ах, гульнем! Беги!
На крыльцо провожать Геннадия Кочергин не вышел, «беги!» сказал, затворяя дверь.
Отказаться? Послать его с этим поручением, которое шло оттуда, из тупика в Раздорах? Но он сказал: «Анюта обещала подскочить к часу дня…» Геннадий побежал.
15
Вот и магазин «Консервы». Народу около него — не протолкнуться. Суббота. Зной. Июль. Все пить хотят, а там, внутри, продают соки. Ребятишек с мамами и папами полно. Век целый не бывал Геннадий на выставке. А тут интересно, много нового понастроили. Надо будет спокойно как-нибудь побродить по сим местам, лучше в будний денек. Пригласить Аню Лунину и побродить. Без Ани Луниной почему-то его сюда не потянуло во второй раз. Без Ани Луниной его бы и к Кочергину назад не затащить никакой силой. Ради Ани Луниной он примчался сюда, чтобы шепнуть приказ странному этому человечку с бегающими глазками, с семенящей пробежкой. Вспомнилась записка, которую собирался выбросить за ненадобностью. Пока доставал из кармана, она прилипла к пальцам. Что ж, если она никому не нужна, можно и прочесть, что там в ней. Отлепил, разгладил, прочитал: «Топи сети». И всё. Без подписи. Всё. Это, стало быть, и Митричу, Колобку тому, Рем Степанович приказывал свертывать дела, браконьерский этот подавая сигнал, чтобы топил сети, поскольку патрульный катер приближается. Не успел с предупреждением, наскочил патруль, повели Колобка. В наручниках. Дело серьезное. Геннадий смял записку, швырнул в урну, протолкавшись через толпу, вошел в павильон. И сразу, глаза в глаза, встретился взглядом с Белкиным. Он был в бабьем переднике, пестреньком, в цветочках, он действительно был при стаканах, возле кругляша-фонтанчика, бившего струями в разные стороны, брызгали струи и в очередь. Но не часто, Белкин умело ловил их в стаканы. Навострился.
Встретились взглядами, замер Белкин, опустил стакан, кинулись струйки в разные стороны.
— Олег! Не спи на работе! — прикрикнула на него полная буфетчица в белом халате.
— Мари, я на минуточку! Меня вызывают! — Белкин прикрутил фонтанчик, побежал, засеменил, пугливо не отрывая глаз от Геннадия, слепо натыкаясь на людей в очереди.
— Не работа, а одни вызовы! — недовольно проводила его полная Мари. Девчонка работала — все бегала, теперь вот из министерства перевели — и этот все бегает.
Выскочив из павильона, не оглядываясь на Геннадия, Белкин припустил, семеня, пробежечкой своей, выискивая вертящейся головой укромный уголок. Нашел старую яблоню, уперся спиной о ствол, встал, но головой продолжал крутить, будто держал круговую оборону.
Геннадий подошел к нему, сказал громко:
— Батя велел костьми лечь, а узнать, жив ли Шорохов или нет.
— Тихо ты! — обмер Белкин.
— Обещал озолотить! — все так же громко присовокупил Геннадий.
— Да тихо ты!
— Не умирай. Что ты все время умираешь? Приказ принят?
— Приказ… Все-то ему приказывать. А исполнителей за шкирку. Подойди, будто мы закуриваем. Так о чем он? И не ори, говорю!
— А сам кричишь. Я не курю. — Геннадий подошел, поглядел, как, закуривая, ломает Белкин спички — не слушались пальцы. — Ну и герои вы все. Один Рем Степанович только и держится.
— Волевой, это точно. А ты кого еще видел? Кто это — все? — Задымилась у него сигарета, разжалось чуть лицо.
— Заезжали тут к одному. Лорд.
— О-о-о! — устрашился Белкин. — И Рем тебя с собой потянул? Вот это доверие! И что же — Лорд?
— Перетрусил, по-моему.
— Ты и в доме у него был? При разговоре присутствовал?
— Я его вызвал. А уж потом они в сторонке разговаривали.
— А, понял! Он тебя вперед выпускает. Толково. Так что же, — этот Лорд, перетрусил, говоришь?
— Сперва был лордом, а потом запрыгал, как кенгуру, побелел весь. Смешно, ты — семенишь, этот — прыгает. Губы у вас трясутся, руки трясутся. Смешно!
— Не гордись, парень. Связался с Ремом, глядишь, и у тебя все затрясется.
— А кто он?
— Кочергин? Рем Степанович? Ха! Работаешь на него, а не знаешь, кто! Ну, раз он не сказал, и я не скажу.
— А этот Шорохов, змеелов этот, действительно так опасен?
— Что ты про него знаешь? — насторожился Белкин. — Что ты все вопросы задаешь?
— Рем Степанович рассказал кое-что. Знаю, что был директором гастронома, что потом сел, что работал потом змееловом, что вернулся, стал счеты сводить, а его — ножичком. Так рассказываю?
— Ох, Рем Степанович, ох, Батя наш! Первому встречному все выкладывает. Зачем? Не понял, зачем он с тобой так разоткровенничался?
— Обычный разговор.
— Обычный, куда обычнее. Стало быть, озолотить обещает?
— Велел сказать, что озолотит.
— Так, так… Знаешь, а ведь он мудер у нас, мудер. Между прочим, этот Павел Шорохов вот тут, на этом самом месте, со мной совсем недавно разговаривал. Тоже вопросы задавал. Слушай, да вы с ним просто один к одному как похожи. Тебе — сколько?
— Двадцать шесть.
— Вот, прибавить тебе лет пятнадцать — вылитый Шорохов. Рослый. Костлявый. Силенка чувствуется. Ты бы, скажи, если б приперло, в змееловы бы пошел?
— Когда припрет, тогда и поговорим.
— За этим дело не станет. Влипаешь, гляжу. Нет, а я бы не пошел. С детства отвращение у меня ко всяким ползающим тварям. Еще к крысам. К тараканам. Брезглив!
— Ну, я ухожу. Что передать?
— Скажи, что попробую, попытаюсь, хотя… Слушай, а ты бы не согласился мне помочь? Как Рему Степановичу? Это идея не глупая, посылать вперед паренька, которого никто не знает, который ни в чем не замешан. Если что, знать ничего не знаю. Не глупо! А вознаграждение поделим.
— Так я и так уж влипаю, сам сказал.
— Да нет, это я к слову. Что с тебя взять? Посыльный. Вот прибежал, кинул фразочку и — назад. Не задавай только вопросы, любознательность вредна, поверь. Ты у него посыльный или еще и телохранитель? Как подрядились? Сколько отваливает?
— А любознательность вредна.
— Усвоил! Так пойдешь ко мне в помощники в этом деле? Побегаем, повстречаемся кое с кем. Может, и мне кого надо будет вызвать. А приз поделим. Решено?
— Не влипну?
— Если кто влипнет, так это я. Соглашайся, правда, великолепная идея! Рем Степанович — он у нас не дурак, это уж точно. А если он тебе начинает доверять, то…
— Я подумаю.
— Чего думать, ну чего думать?! — Белкин загорелся. — Для тебя никакого риска! Для тебя — ни малейшего!
— А кто его все-таки ткнул ножом? Кто-то из ваших?
— Что?‥ — Замерло лицо у Белкина с приоткрытым ртом, как у застигнутого врасплох, даже сигарета выпала. Он нагнулся, поднял сигарету, обтер, а потом отбросил. — Про каких это ты «ваших» толкуешь? «Нашим» как раз это и неизвестно. Сам бы дорого дал, чтобы узнать. Тут одно на другое налезло. Из-за бабы у Шорохова конфликт вышел. Его упекли, а баба, жена его, за другого выскочила. Смириться бы, а он… Учти, все из-за баб. Французы говорят — шерше ля фам. Впрочем, тебе неважно, что там французы говорят, ты послушай меня, Олега Белкина. Все из-за баб! Ты еще молодой, еще тебя не коснулось. А вообще-то — все из-за них, из-за бабенок этих распрекрасных. Как так получается, что все беды от них? А вот получается. И еще… Вот когда много вопросов задаешь, тогда тоже в беду можно угодить. Меньше знаешь, лучше засыпаешь. — Снова Белкин, пытаясь закурить, извелся со спичками, ломая одну за другой, не слушались пальцы. — Что за спички?! Уж и на спичках стали экономить! Тоньше волоса!
— А пальцы трясутся тоже из-за баб?
— Конечно! Вот тут ты угадал! — Белкин осклабился, даже подмигнул повеселевшим глазом. — Ночку провел, поверишь, как в молодые годы! Ты, если взять на круг, сколько за ночь поспеваешь?
— Ты о чем?