Змеелов — страница 55 из 101

— Грибки, грибки отведайте, — сказал Платон Платонович. — Я их никогда ни к чему не прибавляю, самостоятельное это блюдо. И какое! А?! Осознаете?! А есть страны, Финляндия, например, где люди обокрали себя, не едят грибов. Затмение вышло на целый народ, на умный народ. А почему?

— Все до сути доискиваешься? — глянул Рем Степанович, но не сердито, финские дела его сейчас не шибко заботили. — Ну-ка, почему? Растолкуй нам.

— До сути — именно. Пищу-то ведь мы разжевываем, достигаем ее сути. А вот живем, часто играя с собой в жмурки. День прожили — и рады. Еще день опять хорошо. А что будет завтра, послезавтра?

— Опять за свое! — сказала Аня. — Вы про финнов же собирались нам объяснить, отчего они там грибы не лопают.

— А потому, красавица вы моя, что в древние времена они очень бедно жили. Земля у них не щедрая, ископаемых никаких. Лес? Так лес тогда везде был, никто его не покупал, не вывозил. Бедность — она не выдумщица. А гриб выдумку требует. Ему масло нужно. Сметанка необходима. Где взять бедному человеку? Вот потому.

— А сушить грибы? Отчего бы им не сушить грибы в своей тогдашней бедности? — спросила Аня.

— Не сообразили, так думаю. — Платон Платонович посмеялся глазками. Бедный человек не смекалист. Вон богатые-то чего только не придумали. Плита с программным устройством, телевизоры с видеокассетами, холодильники, морозильники, есть, говорят, машины, которые и стирают тебе на дому и гладят, и складывают даже рубашки. Мечта! А счастья, его все равно нет. Так что ну их, грибы сушеные, какая от них польза, если и при богатстве счастья нет. Мясо подавать? — Он вскочил, вспомнил о поварских своих обязанностях. — Не прислушивайся, Рем, не прикатят теперь уж твои данники. Гость, он не дурак, чтобы к такому обеду опоздать, а ты всем названивал, что я у тебя. Нет, стало быть, раздумали. Подавать?

— Подавай, — сказал Рем Степанович. — Крутёжный ты мужик все-таки, как я погляжу.

— Чтобы еду не приперчить словцом, без этого на Руси нельзя.

— Чуть что, киваете на Русь, — сказала Аня, недобро поджимая губы. И это, как она сердилась, и это красило ее, гневность, разгневанность тоже ее красили. — Надоело, скажу я вам, каждый день выслушивать тирады, какие мы да что нам дано. Особенно тут любят повитийствовать мои собратья-актеры, особенно отчего-то мужички. Мы, бабы, больше на себя рассчитываем, а не на некие там в нас зовы предков.

— А это тоже от предков, от прародительниц ваших! — азартно подхватил Платон Платонович, не забывая и мясо выкладывать на великолепнейшую, тяжеленную, выдолбленную из дуба плоскую ладью с поднятым высоко носом. — Откуда, Рем Степанович, все хочу спросить, у тебя это блюдище? Это же из боярского дома утварь. Тут век аж шестнадцатый повеивает. Может, Иван Грозный сюда клинок втыкал, мясцо нанизывая. Люблю старину! В почтительный трепет вводит. Да ты не хмурься, что спросил. Ну, спросил — откуда-де. Ответа ведь не будет. Купить такое невозможно, украсть такое тебе не по росту, велик, чтобы таскать. Стал быть, достали. О это наше словцо достали! Или это еще понятие — «нужный человек». Или вот это еще — «все может»! А ничего-то мы не можем, если всё можем! Человек не всемощен, нет, и уповать на подобное всемогущество дано лишь короткоумному хапуге. Это как с едой. Ешь, но не обжирайся. Чуть-чуть да голодным покинь изобильный стол. Чуть-чуть да и не все имей, что восхотела твоя душенька. Тогда ты рыгать не будешь, отупелость тебя не настигнет сытая, тогда ты и не пресытишься и в своих желаниях. — Он стал есть свой кусок, низко склонившись над тарелкой, прислушиваясь, чуть наклоня голову к плечу, к вкусу мяса. — Хороша вырезка! Вам, если без крови, Аня, вот этот вот кусочек нанизывайте. Тебе, Рем, ты с кровью, знаю, любишь, тебе этот кусочек в рот глядит. Наваливайтесь, мясо свой момент имеет. Геннадий, ешь, жуй всеми своими молодецкими зубками, копи силенки.

— Удалось мясцо! — похвалил Рем Степанович, молодо впиваясь в мясо крепкими еще зубами. — Если б меньше разговаривал, цены бы тебе не было, Платон.

— В застолье на Руси — виноват, виноват! — от века речи принято плести. Словцо да словцо, намек да намек. Где перец, где медок. Еда, если не мыслить, зад полнит, а если мыслить, голову кормит.

— Из пословиц и поговорок затвердили? — спросила Аня. — Тихо спросила, перестала сердиться на старика. Но так ли?

Платона Платоновича насторожил этот тихий голос. Он почел за благо кротко ответить, не задираться:

— Болтаю, простите старика. А как насчет еще по рюмочке?

Все согласно промолчали, и Платон Платонович налил всем, начав с Ани, которой, наливая, добро покивал, мирясь и виноватясь наперед, если что не так сказал или еще скажет-сболтнет.

Выпили.

— Хоть бы кто-нибудь тост придумал, — сказала Аня. — Вот тост — к столу слово.

— Извольте, имею тост! — обрадовался Платон Платонович. — Тем обойдемся, что у каждого на донышке осталось. — Он поднялся, одернул рубашечку навыпуск, построжал. — Хочу выпить за тишину в нас. Это больше к нам, не шибко молодым, относится — к Рему Степановичу и ко мне. Ко мне в наибольшей степени. Но и вам, молодым, поскольку годы бегут, тоже не худо присоединиться. За тишину в нас! За покой в душе! Бесценное обретение! А что, или не прав?

— Поддерживаю! — поднял рюмку Рем Степанович. — Хотя тост из утопических. Тихие те, кто тихими родился. Они и пребывают в тишине. А я вот и рад бы был, да не умею тихо. Не получается! Поехали! — Он выпил, схватил графин и налил себе доверху и снова выпил. — Вот так! Только водочкой и зальешь пожар! — Смолк, усунулся в свою тарелку, не глядя, тыкая в нее вилкой.

— А все почему? — спросил Платон Платонович, только что благоразумно решивший помалкивать, но характер — он ведь сильнее нас. — А все потому, что живет в тебе, Рем Степанович, согласен, с молодых самых годков этакая во всем несоразмерность. Пояснить?

— Валяй. Хотя и знаю, хорошего не скажешь.

— Хорошее, плохое — как оценить? Все по шерстке — это хорошее?

— Так я же ведь не маленький, меня воспитывать поздно.

— Тут молодые люди сидят.

— Ну, ну, так что это за зверь — несоразмерность?

— Несоразмерность наших возможностей и желаний. Одни мирятся, ибо желания наши всегда опережают наши возможности. Другие из кожи вон, а подавай им тут гармонию. Хочу! Нужно мне! И весь разговор. А это уже вступает новый мотив: это уже мы любой ценой начинаем обретать сию гармонию. Вот, к примеру, я хочу твоего Аристарха Лентулова иметь. Люблю этого художника, обожаю. Ну, хочу! Но купить-то мне не по карману. За десять лет не наработаю на такую покупку. Так что же, взломать твои двери стальные и украсть?

— Не сумеешь. Стальные.

— Они и в других местах стальные, Рем. А картинка, меж тем, на стене в твоем кабинете.

— Не домысливай, я ее не украл. Я ее купил. Ты не наработал, а я вот наработал.

— Так ли? Достал, правильнее будет сказать. Ну, что-то там заплатил, не отрицаю, не даром. Но — задешево. Это и есть — достал. Тут-то я прав?

— Допустим.

— Ты достал тому, тот достал тебе. Так?

— Допустим.

— Вот и обретенная гармония. Вот и попрание несоразмерности. А между тем несоразмерность наших желаний и возможностей неизбежна.

— Вывел новый закон.

— Неизбежна! Как бы ты ни был взыскан и взласкан. В нашем обществе неизбежна. А иначе одним — все, а другим — ничего. Так зачем же тогда было сыр-бор затевать? Так бы и жили, одни — в дворцах, другие — в бараках.

— Так, так! — повеселел Рем Степанович. — Занялись политграмотой!

— Это не политграмота, Рем, это — зависть, — тихонько молвила Аня. Одному Лентулова захотелось страсть как, другому — вон глаза таращит — еще чего-то. Зависть! — Голос ее вдруг вытончился, сам не своим стал. Она вскочила вдруг, протянула руку: — Уходите! Убирайтесь оба! Зачем вы пришли?! Чтобы терзать его душу?! Уходите! Видеть вас больше не могу!

— Аня, Аня! — позвал Рем Степанович. Не было укора в его голосе, заискрились у него глаза, он залюбовался ею.

Она стояла вытянувшаяся, гневная справедливым гневом, она защищала, обвиняла. Ее рука указывала на дверь тем, кто пришел сюда, тая недоброе, а это хуже зависти. Она не играла сейчас, это была не сцена (какая же тут сцена?), но навык и тут правил ее движениями и голосом.

— Я жду! Уходите!

Первым вскочил Геннадий, кинулся к двери. Но дверь была защелкнута на все хитрые замки, и он не сумел их разгадать, завозился, хватаясь то за один кругляк, то за другой.

А Платон Платонович медлил. Он еще рассчитывал на мир. Он знал цену этим женским выплескам гнева. Вот уже и слезы у нее встали в глазах, еще миг — и разрыдается. А там уж и слова потекут, как слезы, что ее не поняли, что она «устала-устала», а там и застолье опять продлится.

Но Геннадия было не повернуть назад. Он рвал дверь, молодое, сильное, яростное сейчас вшибая в дверь тело. Он бы расшибся об эту дверь, если б ее не отворили.

— Да погоди ты, — подошел Рем Степанович. — Сейчас открою.

Защелкали замки, дверь распахнулась, выпуская Геннадия. Он вырвался на свободу.

Аня смотрела, как он вырвался. Ее гнев помельче был, чем его. Она сникла, заплакала. Вот и потекли слезы. Но было уже поздно. Платон Платонович не мог не последовать за Геннадием.

— Простите, если что не так… — Он тоже поднялся и пошел к двери.

В сенях, из которых тоже не выпускали замки, их настиг Рем Степанович. Не стал удерживать, уговаривать. Но прежде чем отомкнуть замки, он протянул Платону Платоновичу — успел прихватить! — громадную грушу, ту самую беру, которой так восхитился старик.

— Возьми, Платон. Тут несоразмерность твоя наверняка обретет гармонию. Не сердись, ты же умный. Бери!

Платон Платонович принял этот дар, затрясся у него подбородок к слезам, он ткнулся головой в плечо Рема Степановича, бормотнул глухо:

— Поберегись… Москва гудит… слухами…

— Знаю. — Дверь отпахнулась, но Рем Степанович за руку придержал метнувшегося в дверь Геннадия, другой рукой выхватывая из кармана две хрусткие сотни. — Обида обидой, хотя на женщину стоит ли обижаться, но уговор же у нас был… — Он широко улыбнулся, все свое обаяние вложив в улыбку, — сильный, добрый мужик, умные глаза.