Змеелов — страница 82 из 101

— Тот, что открыл Дороти и Лилиан Гиш? После него был Мак Сеннет, кажется. Это тогда началась слава Голливуда, возникли студии «Юниверсэл» и «Метро-Голдвин-Мейер»?

— Господи, да вы же культурнейший человек! — возликовал Петр Сушков. Кто кроме киношников, да и из нас-то немногие, может знать такое! Вы — кто? Изнываю от любопытства!

— Никто.

— О, инкогнито?! Не хотите, чтобы узнали? И так простенько совсем оделись. Но, увы, и из простого прет. Рубашечка, повторяю, фирменная, джинсы — тоже. Впрочем, не это тряпье вас выдало, оно доступно нынче каждому. Нет, не это вас выдало, дорогой товарищ правнук Кастуся.

— Что же меня выдало?

— Вообще-то, многое. Но прежде всего эти вот часики золотые на вашей руке. Заветные часики с фирменной подковкой на циферблате. «Омега»! И золотая «Омега». Это же номерной экземпляр. Такие, из золота, такие пронзительно плоские, убийственно скромные, внемодные и обморочно дорогие носят на запястьях исключительно миллионеры. Или не так? И вдруг в самолете, следующем из Ашхабада, на руке соседа я вижу такую вот любопытнейшую деталь. Вы, конечно, бывали за границей?

— Бывал.

— А на Капри?

— Был и на Капри.

— Эх, инкогнито! Да кто же из наших, из советских, бывал на этом островке миллионеров?! Единицы! Но взысканные, взысканные единицы.

— Вот вы были.

— Понял вас, сэр. Я не выгляжу слишком уж взысканным. Понял! Да, я был. Но я — киношник. А киношники причудливой судьбы люди. Куда нас только не заносит! Да, был. Собирались снимать фильм о Горьком. Ну, на три дня командировали предполагаемого режиссера и предполагаемого автора сценария. Валюта — в обрез, срок — ничтожный. Мы даже не сумели найти на Капри за эти три дня, а где же там жил Максим Горький. Показали один дом, но внутрь не пустили, на воротах было начертано: «Кани мордачи!» — «Злые собаки». Мы и не сунулись. Показали еще какую-то гостиницу. Жил ли, нет ли, а нам уже уезжать пора. Но все-таки Капри я поглядел. Так вот, на этом курортном островке миллионеров, когда слонялся по улицам, глядя на богатейшие витрины, прикидывая, что могу купить на свои лиры, и убеждаясь, что ровным счетом ничего, ну, ни единой даже безделушечки, обратил я внимание на гулявших там старух. Знаете, этих американок с седыми кудельками и высохшими икрами? Железные старухи! Они бегали по острову как молоденькие. Глазками постреливали на мужчин, честное слово. Но не в этом суть того, что я тогда подметил. А подметил я, что старушки эти были наипростейшим образом одеты, в жалких легоньких платьицах бегали, в чуть ли не в шлепанцах и на босу ногу. Им было так удобней, старому телу вольготней, ведь на Капри была жара. Что удобно, то и надели. Но… — Сушков воздел указательный палец. — Внимание! Внимание! Но… на каждой из этих старушенций, одетых как нищенки, в ушах ли, на запястьях ли, на подагрических ли их пальцах, висели, надеты или вздеты были целые состояния. Мол, знай наших! Платьишко пятидолларовое — для тела, а браслетик тысяч на сорок долларов — для престижа. Чтобы не спутали, и верно, с какой-нибудь беднячкой. Вот что я тогда подметил. То же самое и с вами… Совсем простенько одет человек, но — «Омега». И золотая, заметьте. А вы говорите — никто!

— Никто, никто, именно так, — покивал, разжигая свою улыбку, Знаменский. — А часы, что ж, подарок жены.

— И где же это раздобываются такие жены? Вы — москвич?

— Да.

— Она будет вас встречать? На «мерседесе» домой покатите, угадал?

— Не угадали, Петр. Я схожу в Красноводске.

— Вон как! Да там же сейчас сто градусов в тени! Причем, замечу, тени нет.

— И все-таки схожу именно там.

— Так, так… Значит, вы еще загадочней, чем я думал. Но все-таки Калиновский?

— Все-таки Калиновский.

— Княжеский род, что ни говори?

— Что ни говори. Мама утверждает, что Калиновские были знатнейшими шляхтичами в одном ряду с Вишневецкими и Потоцкими.

— Да… Но «Омега» не из шестнадцатого века, как я полагаю?

— Тогда вроде этой фирмы еще не было.

— В том-то и дело! Так вы в командировке здесь? И вас погнали в такую наижарчайшую пору? Экстренный случай? Угадал, вы — ревизор?! Ловите жуликов?! Сейчас это модно. Ловят и ловят! Что, в Красноводске какой-то торгаш крупно попался? Вы уж простите меня, что я допытываюсь… Профессия! Сюжетики! Судьбишки! Вот ваша «Омега» — это уже сюжетик. Нет, не ревизор? Да, не похожи, это я так, не подумавши ляпнул. Режиссер? Актер? Тогда бы я вас знал. Все дело в том, дорогой Ростик, ох, простите, что я так, по-приятельски, все дело в том, что если я кого-то хоть раз углядел своими глазками, то это уже навсегда, как фотография. А я вас где-то да углядел. И вот томлюсь, хочу вспомнить. И к тому же «Омега»… Не признаетесь? Не раскроете инкогнито?

Но тут Знаменского выручил радио-женский голос, уведомляющий пассажиров, следующих до Красноводска, что самолет идет на посадку и необходимо пристегнуть ремни.

— Пойду к своему шефу, — сказал, поднимаясь, Знаменский. — Он в первом салоне.

— Сбега́ете? Допек я вас? — Сушков поднялся, протянул руку, морщинками бывалыми применьшив и без того маленькое и прелюбознательнейшее свое личико. — Простите, молю, но — профессия! А мы еще встретимся! Пароль донер! Нес па?

— Мэй би, мэй би… — подхватив сумку, Знаменский быстро пошел по проходу. Ну и духота в этом самолете! Взмок весь. И уши заложило. Самолет круто шел на посадку. В окошечках замелькала синева, изумительная синева. Это было Каспийское море. Не поверилось, что там, внизу, тоже злобствует зной. Синева эта его утешила, ободрила.

17

Позади прибрежная скалистая гряда, — в скалы, теснимый морем, и врезался этот город, — позади немыслимое хитросплетение труб громадного нефтеперегонного завода, позади эта чужедальщина для глаз, будто ты где-то вблизи Эр-Риада или Эль-Файюма, и вот уже сидят они в гостиничном ресторане, где никакой чужедальщиной и не пахнет, разве что запах остывшего бараньего жира укоренился тут, а запах этот не из самых приятных. Но на столе перед ними большой графин с мутновато-белым напитком. Это — чал.

— Вот мы и в государстве Чал! — наливая в пиалушку этот мутноватый, жидко изливающийся напиток, провозгласил Самохин. Он осторожно приблизил к губам пиалушку, испил, страшась, коротко сглотнув, и замер, ожидая мгновенной смерти или мгновенного исцеления. Но не случилось ни того, ни другого.

— Пейте, пейте, я раздобыл для вас изумительный чал, наисвежайший, от самой красивой верблюдицы! Мне позвонили из Ашхабада и дали указание. Во-первых, показать вам все перспективные курортные места, во-вторых, обеспечить любым транспортом, включая вертолетный, в-третьих, наладить снабжение чалом. Я решил, что «в-третьих» важнее, чем «во-первых» и «во-вторых», ибо через желудок проходят все караванные тропы. Пейте, пейте, наш уважаемый Александр Григорьевич! Смелей, это не девушка! Чал не обманывает!

Кудрявый, весело кругоголовый человек, не шибко молодой, но молодоглазый и улыбчивый, все эти слова произносил с напором, раскатывая в них «р» и сглатывая «л», отчего слова как бы выпархивали из его сочных, смугловато-красных жизнелюбивых губ. Он их встретил в аэропорту, этот человек, торжественно представившийся заведующим всей культурой города порта Красноводск. Он их и сопроводил в лучшую гостиницу города, — а была ли тут другая? — разместил в лучших номерах, в люксах, разумеется, явно проявив душевную тонкость, ибо и шефу и его помощнику он добыл одинаковые номера. Но тут сыграла роль мгновенная симпатия, которую взаимно ощутили друг к другу и он, и Знаменский, совпали их улыбки и отворились их души. Самохин же был сановен, мало доступен, изнутри надут. Роль играл. Нравилось ему быть начальником. Но чал смягчил его. Все-таки врачеваться же сюда прибыл, а врачуясь, мягчают.

— Почему, дорогой Меред, вы особенно подчеркнули, что чал от красивой верблюдицы? — спросил Самохин, еще разок коротко сглотнув. — Разве это имеет значение? — Он поставил пиалу, начал вслушиваться в себя, замерев, полузакрыв глаза.

— Громадное! Наигромаднейшее, уважаемый Александр Григорьевич! — Меред не позволил себе улыбнуться, только на Знаменского скосил лукавые глаза, приятельски чуть-чуть ему подмигнув. — Красивое только и лечит! Возьмем, к примеру, ту же девушку… Какая разница, в конце концов, какое у нее лицо? Если вдуматься! Но мы тянемся к красоте, ибо это главный закон гармонии. А гармония, не мне вам объяснять, уважаемые москвичи, главный закон жизни. Я правильно говорю?

— Вы где учились, Меред? — смеясь, спросил Знаменский. — Не на философском ли факультете?

— Выше, выше поднимайте, дорогой Ростислав.

— Может, в академии общественных наук? — спросил Самохин. — У нас? В Москве?

— Выше, выше поднимайте, уважаемый Александр Григорьевич!

— В инспектуре ЦК? — спросил Самохин, повнимательнее глянув на Мереда.

— Это, конечно, совсем высоко! — Меред почтительно свел ладони. — Но я еще выше учился.

— Ну, брат! — радуясь этому веселому малому, наиграл изумление Знаменский. — Разве есть что выше?

— Есть, дорогой! — Меред выждал, округлил глаза, таинственно понизил голос. — Я у жены учился. И учусь. А она у меня секретарь обкома. — Он развел руки, уронил голову. — Вы знаете, что это за наука — каждый день, каждый день, каждый день? И ночью тоже! Нет, это вам не академия общественных наук! Что академия?! А вообще-то я окончил семилетку и курсы киномехаников.

— Так, так, очень забавно излагаете, — сказал Самохин и позволил себе улыбнуться, тем более что чал, который он потягивал, кажется, начинал завоевывать его доверие. — А теперь определим нашу программу. Я бы хотел прежде всего встретиться с руководством.

— Прежде всего мы встретимся с шурпой, — сказал Меред и молитвенно повел носом. — Слышите благоухание? Несут! Шурпа — это суп, где встретились барашек и козленок. Какой там суп! Это — блаженство! На три пальца огненного жира! Под шурпу можно выпить бутылку водки и никто не заметит, что ты пьян!