– Что? – переспросила певунья. – Что еще за…
Лутый оглянулся на Бранку, застывшую у самого входа, – та выжидала, скрестив руки на груди, и бросала на Рацлаву оценивающие взгляды.
– Ах, – всплеснул Лутый, – дай мне еще разочек обнять тебя!
Отвернувшись от Бранки, прижался к уху Рацлавы и зашипел:
– Объясню, когда вернусь один. Теперь знаю дорогу. Сыграй ей что-нибудь, порази ее, а потом приходи меня ждать. Чертог с серебряной статуей княгини – сможешь?
– Да. – Слетел шорох. – Марлы проводят.
Рацлава осторожно высвободилась из кольца его рук. Подобрав полы пепельно-кружевной юбки, она скользнула в сторону Бранки, – Лутый помнил, что Рацлава никогда не была ни приглядной, ни очаровательной, но сейчас выглядела, как колдунья, кружащая по хрустальной водной глади. Полные лебяжьи руки выступали из длинных косых рукавов – когда Лутый рассмотрел эти рукава и эти пальцы в порезах, тепло толкнулось у самого его горла, будто он встретил старого друга.
Ему тут же почудилось, что Рацлава многому научилась за время, проведенное в Матерь-горе. Она приближалась к Бранке, как и прежде, плавно. Но теперь двигалась так, чтобы на нее смотрели, а впечатление настигало жертву еще до того, как раздался бы первый звук. Рацлава откинула косы за шею и поклонилась в то место, где башмачки Бранки шуршали об пол.
– Здравствуй, – произнесла она нараспев.
Лутый не знал, как у Рацлавы успехи со свирелью, но голосом она играла не в пример лучше.
– Здравствуй, – ответила Бранка хмуро, вглядываясь в ее бельма. – Не трать мое время, драконья жена. Раб сказал, что мир за пределами Матерь-горы красивее самоцветного убранства. Сказал, что ты можешь это доказать, потому что в твоих песнях отражается вся прелесть внешнего мира.
– Охотно, – мурлыкнула Рацлава. – Как ты видишь, госпожа, я слепа. Ваши самоцветы ничего для меня не стоят. Но внешний мир – о, госпожа… Слушай внимательно.
С помощью Лутого она вернулась на подушки, величаво устроилась и выждала нужный момент.
А потом заиграла.
Обратно Бранка возвращалась – к счастью, через чертог со скульптурой княгини, – в полном молчании. Ее глаза припухли и были полны слез, а губы дрожали от переизбытка чувств. Она не обращала на Лутого никакого внимания, снова и снова переживая музыку Рацлавы, и рабу это пришлось кстати. Он, весело плетясь следом, оставлял для себя все больше меток. Бранка, семеня вниз по тайному ходу, взбудораженно сжимала юбку и вытирала слезы тыльной стороной ладони.
Когда она оставляла Лутого у спуска в Котловину, то вместо прощания всхлипнула:
– Клянусь Матерь-горой, это было ужасно, ужасно красиво.
Рацлава позволила ей услышать ветер, шелестящий травами вокруг каравана, и хруст снега на перевалах, почувствовать запахи ночной реки и лесных ягод и ощутить тепло солнечных лучей, согревающих щеки.
– Верно, госпожа, – подмигнул Лутый. – Ну, я пойду, самоцветы сами себя не добудут.
А спустя несколько дней, когда появилась первая возможность ускользнуть от суваров, Лутый выбрался с нижних уровней и направился к неприметной щели между двумя валунами – входу в коридор. Он протиснулся, ободрав кожу с груди и многострадальных плеч, порвал рубаху, и без того напоминавшую ошметки, и начал подъем.
Лутый оставил достаточно меток, чтобы без особого труда выйти к нужной дверце. Он осторожно выглянул в чертог, боясь увидеть в нем притаившихся каменных воинов, – но увидел лишь Рацлаву. Закутавшись в меха, та свернулась калачиком на постели, устроенной у самых ног серебряной княгини.
Лутый на цыпочках пересек чертог и тихо опустился рядом.
– Доброе утро, драконья жена, – произнес он, похлопывая Рацлаву по плечу. – Я пришел, как и обещал.
Открыв глаза, она перекатилась на спину и пусто посмотрела в его лицо.
– Между прочим, – не без хвастовства заметил Лутый, – я выклянчил у своих надзирателей целую корчагу воды. Теперь от меня пахнет свежестью весенних садов.
– Ну да, – посмеялась Рацлава. – Почти.
Она села, накинув меха поверх платья.
– Пока я ждала тебя, я попросила марл принести сюда побольше еды. Твой шаг показался мне совсем невесомым. Где-то там долж…
– Вижу-вижу, – радостно откликнулся Лутый: посередине чертога стоял низенький столик на трех изогнутых ножках. Вокруг него – пирамиды подушек. На столике – кувшин с разбавленным вином, сухари и вяленые фрукты, плошки с горохом и чечевицей и отварное мясо, сохраненное в холоде Матерь-горы: Лутый решил, что все это – из податей Сармату.
Он помог Рацлаве устроиться на подушках рядом со столиком и, оголодавший, живо принялся за еду.
– Может, – полюбопытствовала Рацлава, – ты хоть объяснишь, что происходит?
И они говорили. Жадно, торопливо, перескакивая с истории на историю, – Лутому даже не мешали кусочки пищи во рту. Рацлава рассказывала о Сармате, Кригге и погибшей Малике Горбовне, о грядущей войне и Ярхо-предателе, который едва не задушил ее за подозрительные песни. Лутый – о рабстве в рудных норах, Бранке и ее учителе, о тайных ходах и исполнительных суварах, игравших для него роль надзирателей.
– Это были увлекательные месяцы, а, Рацлава Вельшевна? – рассмеялся он, утирая рот разорванным рукавом, и эхо чертога услужливо подхватило его голос. Раскатило дальше и громче, чем следовало.
Им стоило догадаться сразу, но Лутый начал рассуждать о своих намерениях, а Рацлава внимательно его слушала, пока ее чуткое ухо не уловило знакомый звук. В последнее время она слышала его так часто, что уже перестала бояться. Не испугалась бы и сейчас, если бы с ней не беседовал раб, обманом просочившийся в верхние палаты. Это все меняло.
– Тише, – шикнула она, мертвея. – О небесные духи.
– Что такое? – спросил Лутый, а Рацлава покачала головой, закусив губу.
Звук становился отчетливее.
– Опять! Ты не слышишь? Шаги!.. Его шаги. Уходи сейчас же. – Она стиснула бахрому подушек. – Ярхо-предатель идет.
Дважды повторять не пришлось. Лутый вскочил на ноги и, пролепетав что-то напоследок, едва успев оправить подушки и стряхнуть крошки со своей части стола, метнулся к тайной дверце. Благо та пропустила его в ход и закрылась еще до того, как шаги Ярхо загрохотали явно, у самой палаты.
Когда он зашел, Рацлава уже была спокойна и степенна. Она играла на свирели, вальяжно полулежа все там же, на подушках, и, казалось, в целом мире не сыскалось бы человека, которого получилось бы уличить в сговоре меньше.
– Здравствуй, Ярхо-предатель, – улыбнулась она мягко и насмешливо, удивившись самой себе. – Видят боги, ты приходишь ко мне так часто, что уже как родной. И ты уделяешь мне даже больше времени, чем мой муж.
Ее пальцы, медленно закрывающие отверстия в свирели, и руки, плавно двигающиеся под мехами, – все словно кричало: «Я не боюсь, и винить меня не в чем». Она лениво стекла с подушек, точно большая домашняя кошка. Поднялась на ноги и тряхнула косами.
– Снова ты, – скрежетнул Ярхо.
Рацлава могла бы сказать то же самое.
Небесные духи, к которым она взывала, никогда не были к ней милосердны. Боги тоже обделили дочь пастуха своим благословением, но в решающий момент она все же взмолилась – даже не зная, кому именно.
«Хоть бы он не знал про этот тайный ход. Хоть бы не знал или не помнил. Зачем ему знать, зачем, зачем – в Матерь-горе столько коридоров, пусть лучше помнит про них, пожалуйста».
Неужели за все страдания, за слепоту, за то, что ее продал родной отец, и за то, что черногородский караван вез ее к дракону, ей не полагалась хоть какая-то пригоршня везения? Ярхо-предатель давно подбирался к ней, словно хищник, и стоит ей провиниться еще хоть в чем-то, как ее жизнь оборвется задолго до лета.
– Я слышал мужской голос.
– Это неудивительно, – ответила Рацлава. – Люди слышат в моих песнях разные голоса.
Она чересчур многое себе позволила, и она юлила слишком долго.
Ярхо шагнул к ней.
– Неужели?
«Не заговаривай мне зубы, – услышала Рацлава. – Я вижу тебя насквозь».
Она плохо понимала, что делает, но ее тело скользнуло вперед так же, как за несколько дней до этого – к ученице камнереза. Ее тело приподнялось на цыпочки, потянулось вверх, и – это ощутило глубинное чутье – лицо Рацлавы оказалось так близко к подбородку Ярхо, что она различила бы его дыхание, если б то было.
Я – не – боюсь.
Сестры, пока еще не вошли в возраст невест, жаловались на нее матери. Говорили, что Рацлава выглядела пугающе и отрешенно – что же, ей никогда не находилось равных в умении держать лицо. Чтобы оно, рыхлое и белое, выглядело равнодушно и по-нездешнему, чтобы в стеклянных рыбьих глазах не отражалось ни единого чувства.
– Если ты мне не веришь, – отозвалась обиженно, как будто задели ее гордость, – я могу тебе сыграть.
И отступила.
Наверное, Ярхо все же не знал про этот тайный ход – к чему ему коридор, который, по словам Лутого, принадлежал слугам? Иначе, Рацлава не сомневалась, ничто бы ее не спасло. Но Ярхо позволил ей выкроить песню, хотя наверняка и не поверил ее словам о многоголосой свирели.
Сначала она сыграла ему о караване. В музыке, вытканной из ее воспоминаний о черногородском походе, хватало мужских голосов – залихватски-звонких, басовитых и шепчущих на последнем издыхании. Свирель Рацлавы пела о дожде, стучащем о крышу повозки, о сказках хитрой рабыни, рассказанных вечерами под стук колес. Она мешала ржание коней и шелест перелеска, мелкое кружево занавеси, закрывающей окно в ее повозке, – она сжимала его пальцами, и на коже оставались крупные дождевые капли. Она брала для песни гром и человеческую ругань, хлюпанье грязи и крик ворона Совьон, кружащего в вышине.
Потом играла о похитивших ее разбойниках. О ловушке, которую ватага Шык-бета устроила для каравана, и о битве, разразившейся в густом лесу. Шершавые пальцы, сжимающие ее подбородок, влага болотной ночи. Постель разбойничьего атамана, на которую ее бросили, и холод, застывший в ее жилах. А потом, резко – тепло чужой крови, залившей ей нательную рубаху. Обжигающий жар безумного, животного счастья.