Змеиное гнездо — страница 35 из 89

Хортим перекатился набок, вскочил на ноги. Выпад его меча Фасольд отбил без усилия, словно отогнал жука, и Хортим не успел напасть во второй раз. От тяжести топора он утек, скользнув Фасольду за спину.

Воевода сплюнул.

– Ты будешь сражаться или убегать?

Лезвие топора едва не пропахало Хортиму живот – князь отпрыгнул назад. Чтобы ему не снесло голову, Хортим пригнулся и направил острие Фасольду в грудь. Меч взвился вперед, и прежде чем Хортима вновь ожгло и отбросило древком, он рассек рубаху Фасольда, оставив неглубокий продольный порез.

Воевода даже не поморщился.

– Ты мужчина, – осклабился он, – или полевая мышь? Что это за жалкие попытки цапнуть?

– Так. – Хортим выставил указательный палец свободной руки. – Следи за языком.

Ни один учебный бой не обходился без подобной ругани. Хортим знал, что и с его отцом Фасольд не всегда был сдержан, но уже не мог сносить гневливые смешки. Не из-за гордости или себялюбия – к таким манерам он давно привык. Из-за людей, которые могли их слышать и сделать вывод, что гуратский князь бесхребетен и слаб.

– Я пустил тебе кровь, – заметил Хортим, улыбнувшись. – Стареешь?

– Сосунок, – рыкнул Фасольд, зверея. И ринулся на него.

Топор пришелся ровно на выставленный меч, но воевода не сбавил мощи. Принялся давить Хортима оружием на оружие, точно хотел расщепить князя на части. Хортим напора не выдержал – ступни заскользили, колени подогнулись…

Лезвие воткнулось в землю, едва не обрубив волосы, слипшиеся от пота в черные вихры. Фасольд оперся на обух, поглядывая на воспитанника сверху вниз.

– Ты в кого такой чахлый уродился, а?

Звучало ворчливо и неласково, но вместе с тем – с какой-то горькой отеческой заботой.

– Старшие разобрали все дары, отмеренные для нашего поколения. – Хортим, не поднимаясь, вытер взмокшее лицо. – А я лишь подобрал сдержанность и рассудительность, которые не взяла Малика.

Фасольд то ли хохотнул, то ли хмыкнул, помогая ему встать.

– Задала бы она тебе, если бы услышала.

Отчего-то говорить о Малике с Фасольдом было не в пример легче, чем с Малгожатой Марильевной или ее сыновьями. Может, потому, что они справлялись с одной бедой и оба хотели спасти одну женщину.

– Ничего бы она мне не сделала, – отмахнулся Хортим, проворачивая в суставе напряженное плечо. – Она меня любила.

– Да ну. – Фасольд фыркнул в усы. Любви Малики он не знал, а вот ее нелюбовь обошлась ему слишком дорого – позором и изгнанием. – За что же?

– За то, что я ее брат.

– Спроси своего драконьего князя, он тебе многое расскажет про родственные узы.

– Мне нет дела до того, что произошло в его семье, – сказал Хортим, поднимая оброненный меч. – Это их дело, и я туда не полезу. Но свою семью я знаю хорошо.

Или знал.

– Мы с Маликой не слишком ладили. Она считала меня слабаком и трусом, а я ее – спесивой дурой, но она была единственной, кто заступился за меня, когда отец решил выслать меня из Гурат-града. Я придумывал, как обвести вокруг пальца ее нежеланных женихов, а теперь ввязался в войну, чтобы ее спасти. – Хортим пожал плечами. – В непростые времена ничто больше не имеет значения. Мы – Горбовичи, а моя семья…

– …тот еще гадючий клубок, – отозвался Фасольд невесело. – И все вы друг друга стоите. Разве что Кифа был мягче и добрее. Чего удивляешься? Ты его хитрее стократ. И злее, потому что натерпелся всякого. Накопил в себе желчи и боли – что, думаешь, я не вижу? Не понимаю, что ты больше не тихий сынок Кивра, любивший уединение и книги?

Хортим помнил старшего брата на славу сложенным, улыбчивым, приветливым. Он брал маленького Хортима к себе в седло, сплавлялся с ним на лодочке по Ихлас, знакомил его со своими веселыми друзьями. Когда он упражнялся с копьем или гарцевал на гнедом коне, Хортим чувствовал прилив небывалой гордости. Кифу любили вельможи и слуги, его уважал отец и боготворила Малика. Кифу убил ханский сын, а Хортим остался, и в марте ему исполнилось двадцать лет – возраст, до которого брат не дожил. Кифа был достойным наследником княжеского престола, изумрудом и золотом, справедливостью и молодецкой удалью.

Хортим стал жгучей травой, что пригибалась, лишь бы не сломало ветром. Стал ручьем, просачивающимся сквозь залежи камней, и хищником, кажущимся безобидным.

– Отец ваш покойный, – продолжал Фасольд, – и вовсе отдельная песня. Нрав такой крутой, что не подберешься. Сколько лет я ему служил? Двадцать? Считал его ближайшим другом и лучшим из господ. Сражался с ним плечом к плечу, собой прикрывал, да и сам не раз спасался благодаря ему. Делил с ним хлеб, слушал его тайны, убивал ему неугодных. А что в итоге? Он прогнал меня, как пса.

– Ты хорошо знал отца, – напомнил Хортим, обводя взглядом двор, – они с Фасольдом отошли ближе к терему. – Ты знал его вспыльчивость и гордость. И все же позарился на запретное. На принадлежность к роду, честью которого он дорожил.

– А что, – Фасольд нахмурил брови – голос стал вызывающим, – нашелся бы кто-то, кто сделал для вашего рода больше, чем я? Это я твоего отца на себе из битв выносил. Это я учил Кифу держать меч и вести людей в бой. Это я приглядываю за тобой сейчас. Пускай бы того не ценила другая гадюка в вашем клубке, твоя надменная сестра, отказавшая моим сватам. Но Кивр! С чего он решил, что я пятнаю честь вашего рода, если бы без меня вашего рода не было?

С тех пор прошло без малого пять лет, но обида, похоже, даже не думала притупляться. Хортим перехватил меч и беспомощно развел руками.

– С того, что ты старый разбойник, а Малика – княжна Гурат-града.

Фасольд закинул топор на плечо.

– Уже и Гурат-града нет, – сказал запальчиво. – А я есть.

Хортиму слова не понравились, и он пожалел, что не умеет надменно приподнимать бровь, как Малика.

– Самое главное, – заметил он, – есть Сармат-змей. И он украл мою сестру.

Он выделил это голосом, чтобы не осталось никаких сомнений. Неважно, чьей Малика Горбовна была возлюбленной, невестой или женой – перво-наперво она его семья, она – княжья кровь, семя Гурат-града, потомок древнего рода. Хортим уже собрался говорить про освобождение Малики, но слова застряли в горле: он даже не знал, жива ли она.

– И я хочу, чтобы Сармат заплатил за это. За это и многое другое.

Посмотрел на Фасольда – тот пристально его изучал.

– А потом мы придумаем, что делать с остальным.

Когда солнце замрет III

Хортим почти не знал своей матери – был слишком мал, когда все случилось. Помнил лишь, что у нее медовые, как у Малики, волосы. Что она одевалась в бронзово-золотые гуратские цвета и часто ему пела, но время стерло и ее лицо, и голос. Разве что где-то на задворках разума ютилось воспоминание об их последней встрече. Когда мать высылали из гуратских теремов, Хортим, лет двух или трех, плакал и цеплялся за ее юбки. Княгиня тоже рыдала, и шептала слова утешения, и грудно выла, гладя Хортима по голове, а потом собралась с силами – и вышла из комнаты, оставив сына нянюшкам.

Его память стянула прорехи, закупорила боль, и ничего-то от матери не осталось. Должно быть, Кифе и Малике пришлось труднее. Они все понимали. Потом, конечно, рассказали и ему: княгиню и ее ближайших родственников уличили в заговоре. Был ли заговор, не было – кто сейчас разберет? Но Кивр Горбович сослал жену в Божий дом, что стоял далеко в Пустоши, – уединенная обитель, где опальную княгиню приняли в послушницы. А ее отца и братьев он казнил.

Тем страннее, что в ночь перед самой страшной битвой, в какой ему доводилось участвовать, Хортиму приснилась мать.

Женщина, чьих черт нельзя было различить, сидела в старой детской: Хортим узнал потолок палаты, выкрашенный темно-зеленой краской, с золочеными узорами из вихрастых коней. Мать склонялась над люлькой и пела. Колыбельную, наполовину скроенную из тукерского мотива, наполовину – из нежных княжегорских «люли-лю».

Пела о том, каким Хортим вырастет славным воином. Как его не возьмет ни кривой нож, ни стрела, заговоренная ханскими женами. Как будет ретив его конь и как многочисленны будут его победы – звонкие, точно мониста. И как мать станет ждать его в княжьем тереме и плакать каждый раз, когда он ее покинет, – но такова ее доля, и все, что ей останется, – это ждать сына и молиться о его возвращении.

Возможно, песня и была красива, но в ней не нашлось бы ни слова правды. Поэтому князь проснулся донельзя раздраженным и, сев на постели, тихо выругался.

* * *

День наливался жаром. Стоял апрель, но в Пустоши уже давно не видали дождя – было душно и сухо, точно в летний зной. Степные травы казались жухлыми и желтыми, как солома. Не спасала даже близость воды – река находилась за спиной у княжегорцев и полого петляла вбок. И если от блестящей ленты Тугаш, впадающей в Ихлас, и тянуло прохладой, то Хортим не чуял.

Прели лоб и волосы, закрытые остроконечным шлемом с бармицей. Страх щекотал в животе, и Хортим, хмурясь сильнее, сжимал поводья. Конь под ним фырчал и нетерпеливо переступал ногами.

Они стояли друг напротив друга, рать против рати. Хортим знал, что для него эти мгновения были самыми мучительными – не существовало ни предвкушения, ни закипающей в груди удали, только мелко трепещущий испуг, наполовину задушенный силой воли. Хортиму ничего не оставалось, кроме как угрюмо смотреть на тукерских всадников, вскидывающих оружие с залихватским гиканьем. На их знамена – песочно-желтые, синие, красные. На выстроенных плечом к плечу воинов Ярхо-предателя, облаченных в базальтовые панцири. Сощурившись, Хортим различал и самого Ярхо – на коне, закованном в камень. Он стоял впереди смертоносного клина, а по бокам его войск располагалась улюлюкающая тукерская конница. За ними – люди южных князей, примкнувших к Сармату: Хортим видел на стягах вепря Дышичей и ласточку Йованковичей.

Убийца его отца ждал и не отдавал приказа. Ждали и они – люди Гурат-града, Гарина, Бычьей Пади и ее выкормышей, воины, посланные к ним из северных укреплений… Их конные полки образовывали правую и левую руки: в боковые войска входили княжьи дружинники, вершняя рать. Между руками – пехотное чело, там же стояли лучники. Пехотинцы вывезли передвижные укрепления гуляй-городов – телеги, оснащенные высокими, подбитыми железом щитами. Гуляй-города помогли бы укрыться от тукерских стрел, но что важнее – отразить нападение тяжелых каменных ратников.