Ладонь Рацлавы скользнула ниже и замерла над трещиной, которую в его доспехе оставили когти Хьялмы. Слегка касаясь, Рацлава провела рукой вверх-вниз, вправо-влево, сравнивая и примеряясь.
– Теплом тянет. Только очень слабо. Другие бы не почуяли.
Значит, позже Ярхо найдет Эльму-камнереза и потребует залепить его панцирь камнем прочнее прежнего.
Рацлава отступила, пригладила разлохматившиеся косицы. Дрожащие пальцы резко успокоились.
– Я хочу сыграть тебе, – сказала Рацлава. – Это моя последняя просьба, и ты не можешь мне отказать.
Ярхо – мог бы. Но не стал. Рацлава не тратила время на увещевание и плач, не бросалась ему в ноги и не жалась в угол. Крохотная ответная милость ничего не стоила. Тем более если Рацлава будет занята, окажется проще…
– Я не отниму много времени. Не убивай меня, пока я не закончу. – Она откашлялась, стараясь отвлечь от дрожи в голосе. – Ненавижу, когда песни остаются незаконченными.
Пальцы сомкнулись над свирелью.
– Я надеюсь, что эта песня станет моей лучшей. Если я не доиграю, мне придется вновь и вновь возвращаться сюда из чертогов Сирпы. Не хочу. Ты не тронешь меня раньше времени?
– Нет.
– Хорошо, – вновь протянула Рацлава, расправляя плечи. – Пожалуйста, сядь. Все же… так мне будет спокойнее.
Она всплеснула рукой, указывая на каменные наросты вокруг. Это была уже вторая просьба, но если Ярхо согласился на первую, спорить из-за последующей он счел беспричинным.
Когда он опустился на скамью напротив и чуть сбоку, Рацлава произнесла:
– Благодарю. Ты очень учтив. – Ее голосом можно было ковать железо.
Она окончательно выровняла дыхание. Обернулась, осторожно шагнула назад и привычным движением нащупала скамью; села так, как Ярхо ее и застал. Пошевелила пальцами – дрожь так и не вернулась. Затем взяла свирель, расположила руки и начала играть.
Рацлава прикрыла глаза. Ее грудь набрала и вытолкнула воздух, а горло задрожало. Белые локти приподнялись и мягко опустились. На миг Рацлава отняла губы от свирели – чтобы вдохнуть, – и тут же прильнула снова.
Ее пальцы порхали, напоминая ловких многоногих паучат. Ярхо решил, что она над ним издевается.
– Что ты делаешь?
Лоб Рацлавы слегка сморщился, увлеченно изогнулись брови. На подушечках пальцев выступила кровь.
Выглядело так, словно Рацлава мгновенно слилась со своей музыкой – она проживала ее и сама же в ней тонула. Только когда она играла, Ярхо ничего не слышал.
Рацлава ткала тишину.
– Не глупи, – сказал он и заметил, что его голос стал приглушенным.
Свирель не отдавала звуки, а втягивала их в себя. Она жадно впитывала все, до чего только могли достать ее сети-щупальца. Воздух отяжелел и, закрутившись, двинулся в сторону Рацлавы; свирель распылялась, и кто бы знал, что сумело бы ее насытить?
Ярхо захотел еще что-то сказать, да сам себя не услышал. Собрался достать нож – не вспомнил, где он.
Свирель поглощала отдаленные шорохи и верткие мысли, тянула к себе стены из водянистого сапфира и всасывала невидимые, отлетающие от палаты кусочки-ниточки. Ярхо ощущал это каменной кожей и чувствовал, как и его тоже старались приблизить к себе и вобрать вовнутрь.
Мир померк и закружился в совершенной довлеющей тишине. Вихрь слущивал с Ярхо призрачную гранитную крошку и вытравливал то, что залегало глубже.
Тогда-то он впервые разобрал мотив. Незатейливая княжегорская колыбельная: птицы слетались к плачущему младенцу.
Сорока приносила блестящие побрякушки и позвякивание серебра, но у нее не выходило успокоить мальчика – он не слушал, ибо не хотел становиться купцом.
Прилетала горлица, садилась на люлечку и расправляла сизые крылья. Младенец пугал ее затяжным плачем – он не хотел быть жрецом.
Мальчика старались утешить грач, вертишейка и жаворонок, но он продолжал хныкать, не желая становиться ни пахарем, ни плутом, ни ремесленником. Тогда у изголовья тяжело опустился черный ворон, и мать схватила метлу, чтобы его прогнать.
«Без толку прогонять меня, женщина, – ответил ворон. – Твой сын хочет быть воином – значит, когда он вырастет, я все равно его заберу».
Ворон смеялся, а мать замахивалась и говорила, что он глуп и сына она ему не отдаст.
Может, если не мать, то няньки пели Ярхо о страшных битвах, с которых ему будет суждено вернуться. Знали бы, в кого он вырастет, – поостереглись бы желать ему возвращения.
Панцирь сдавило так, будто его до сих пор терзали драконьи когти, а каменная пластина тянулась к позвоночнику – или наоборот. Но затем все отпустило, тишина преисполнилась колыбельной музыкой, и Ярхо стало так легко и безмятежно, как не было уже больше тысячи лет.
Рацлава вытерла пальцы о юбку.
В голове гудело: не каждый день ткешь лучшие песни. Но сегодня получилось удивительно хорошо, ведь – Рацлава помнила это еще по своему брату Ингару – всегда легче ткать из тех, кто тебе благоволит.
Она осторожно привстала. Ноздри расширились: как зверь, она нюхала воздух в попытке учуять изменения. Тишину нарушили лишь упругие кошачьи шаги – Лутый, подглядывающий за ними, осторожно скользнул в чертог.
Рацлава догадалась, что если уж он рискнул появиться, то все получилось.
– Лутый, – произнесла она одними губами. От счастья выступили слезы. – Я ткала из камня.
– Я слышал, – ответил он ей на ухо. Придержал, когда Рацлава неустойчиво покачнулась. – Идем.
В отличие от нее, Лутый не позволял себе радоваться или удивляться – он был очень собран. Одной рукой подхватил ее под локоть, другую положил ей на спину и бесшумно и быстро повел Рацлаву к выходу.
Напоследок Рацлава обернулась и пусто взглянула туда, где должен был остаться Ярхо-предатель. Лутый наверняка приблизился к Ярхо, чтобы проверить, действительно ли она его околдовала, но Рацлава бы все равно ничего не поняла. А ей было чудовищно любопытно.
– Это правда? – зашептала невесомо, вцепляясь в запястье Лутого. Он и без того держал ее крепко – чтобы не поскользнулась и не налетела на препятствие.
– Да, – ответил таким же шепотом. Невзирая на все его усилия, Рацлава поняла, как глубоко Лутый был потрясен. – Он спит.
Яхонты в косах VII
Летний солнцеворот чествовали все Княжьи горы. Самую короткую ночь в году встречали разгульными танцами и громкими песнями. Говорили, что травы, собранные накануне, имели особую силу, а пламя костров несло исцеляющий жар. Речной воде рассказывали о своих заветных желаниях, и та уносила их вместе с брошенными лепестками цветов.
Не было любовных клятв крепче, чем те, что давали в эту ночь, как и не было ночи, больше пригодной для любви, чем эта. Где бы ни праздновали летний солнцеворот, в княжествах или Пустоши, всюду ощущалось: гуляния – для почитания молодости и счастья. Не оставалось ничего, кроме зноя и лукавой хмельной темноты, которая разбивалась светом огней. Людям полагалось петь до хрипоты, пить мед и вино и есть сыр с тмином.
Айхи на высокогорьях сулили: за летним солнцеворотом придут холод и морозная мгла. Они не очаровывались боем шаманских бубнов и соцветиями, которые распускались на пиках летом. Радовались благостному солнцу и потеплевшему небу, но не позволяли себе забывать, что все в мире недолговечно, все – крутящееся колесо, а Молунцзе, покровитель праздника, жесток и обманчив.
Но княжегорцы и тукеры веселились так, будто могли прогнать зиму звоном и хохотом. Прыгали через костры. Заговаривали ленты, чтобы затем связать свою руку с рукой того, кто мил. Боялись заскучать, ведь ходило поверье: заснешь на летний солнцеворот – не женишься и замуж не выйдешь.
Сармат думал, что он-то, наверное, не спал в эту ночь с самого младенчества.
Чем дольше ему полагалось оставаться в человеческом теле, тем тяжелее было превращаться. Оттого в дни после летнего солнцеворота Сармат становился уязвимым и истощенным.
Чешуя горела, продавливала мышцы и прилипала к позвоночнику. Сармат пытался соскрести ее с себя, как горящий заживо – полыхающую одежду, но было нечем. Обе лапы не слушались, а крылья выворачивались. Он катался по полу и бросался на стены. Он кусал себя за бедро и брюхо.
Весело воровать деревенских девок и пугать врагов, а это – весело ли? Каждый раз в ночь, подобную этой, Сармат думал, что отдал бы все, лишь бы встретить летний солнцеворот иначе. Танцевать или ворковать с какой-нибудь красавицей, как раньше, но позже признавал: давно нет того беспутного княжича, которому все лишь бы задирать братьев да соблазнять девиц. Его грехи тяжелы, как и велика его сила. То, на что он себя обрек, ничто по сравнению с тем, что обрел.
Он лежал в чертоге, весь в пламени и рубиновой чешуе, и напоминал себе: его дела – в крови, его руки – в крови, его имя – в крови, но именно поэтому оно, имя, призыв и проклятие, лязгало громче, чем громовой раскат, и застывало на тысячах губ. Именно поэтому Сармат оказался сильнее всех, кого знал, и его боялись и любили.
И это всего стоило.
Драконий рев перешел в пронзительный человеческий крик. Сармат изогнулся и оперся на дрожащие руки, выполз из-под сброшенной оборотничьей кожи.
Пекло уменьшившиеся глаза. Саднило органы, стянутые в несоразмерно крохотный узелок. Сармат поднялся и неустойчиво шагнул вперед.
Он не нашел брата в соседних палатах, хотя Ярхо всегда дожидался его там. Должно быть, каждый раз проверял, выдержал ли Сармат превращение – так отчего не проверил сейчас? Сармата встретили лишь сувары, и прислужников было больше обычного. Они бросились к нему, маша каменными ручками, но Сармат чувствовал себя слишком дурно, чтобы разбирать их бессловесную речь. Он гаркнул на них тихим человеческим голоском и, едва разбирая дорогу, нащупал бадью с водой.
Он обратился к суварам не раньше, чем обдал тело ледяным потоком, чтобы смыть кровь и пот, насухо вытерся и оделся. Затем, чтобы прийти в себя, опустился на стул и несколько мгновений сидел в совершенном молчании.