Змей-Горыныч — страница 6 из 8

Эта атака началась в полдень. Танков было больше, чем в первый, во второй и третий раз. Это была самая остервенелая атака немцев. Локтев наклонился к самому уху Жиганюка.

— Отобьем эту — будем живы. А ежели что… Вот тебе жинкин адрес…

— Ты тоже, Вася, держи, — ответил Жиганюк и сунул в руку товарища смятую записку. Дойдешь до Минска — не забудь… Загляни…

— Ладно…

— Ну, брат, вот они! — крикнул Жиганюк. — Бей!

— Не торопись, — посоветовал Локтев.

Седой от пыли, лягушиного цвета танк, поливая все перед собой свинцом и стреляя на ходу из пушки, рвал гусеницами остатки ржи. Вот он вынырнул из воронки, задрав кверху свой стальной лоб с нарисованным на нем черным крестом. Локтев целился. То башня, то черный крест прыгали на прицеле его ружья.

— Чего же ты? Стреляй! — крикнул Жиганюк, и в голосе его послышался страх.

Но Локтев не стрелял. Он продолжал целиться молча, мучительно долго.

— Стреляй же, дьявол! — неистово завопил Жиганюк. За шумом он не слыхал, как ружье выстрелило. Танк продолжал итти, он становился все больше, приближаясь. За ним уже вырастал другой, третий… Жиганюк опустился в окоп, с отчаянием зарыдал:

— Промазал. Эх, ты!..

Но в эту минуту ружье ударило еще раз, из башни танка показалась желтая змейка дыма.

— Вася… Вася! — рыдал Жиганюк.

И вдруг встала дыбом перед ружьем земля, и полыхнуло по траве и ромашке, как огненной косой… И задохнулся Локтев страшным удушьем, и окунулся в кромешную тьму..

Долго ли пролежал он без чувств — он не знал, но очнулся он и первое, что увидел — это клочок синего неба и белое, осиянное солнцем облачко… Оно мирно плыло куда-то на восток. Потом Локтев увидел мельницу. Она стояла, как символ, нерушимая, как прежде.

Глядя на нее, вспомнил Василий — зачем он здесь и с тяжелым усилием приподнял голову. Помрачающая сознание боль прошлась по левой ноге. Но он все же превозмог ее и привстал. Он лежал на траве шагах в десяти от окопа, отброшенный взрывом. Голова его кружилась, ощущение тошноты подкатывалось к горлу.

Грозный шум боя медленно вливался в его сознание. Бой продолжался на том же месте, у ржаного поля, у мельницы, не сдвинувшись ни вперед, ни назад! Это казалось чудом, но это было так! И орудия били попрежнему с неослабевающей силой, и бронебойные расчеты, за исключением трех, вели огонь по танкам.

Локтев осмотрелся мутным взглядом. Весь окоп его был изрыт. Ружье торчало кверху согнутым в дугу стволом. И рядом с ружьем лежало что-то бесформенное, серое, с поднятой, неестественно вывернутой рукой. Это был Жиганюк…

— Ах, брат ты мой… — с жалостью вымолвил Локтев. Из ружья уже нельзя было стрелять. Прямо на то место, где был окоп, шел «Тигр». До него оставалось метров сто пятьдесят. И Локтев, взглянув еще раз на изуродованное тело Жиганюка, на удивительную мельницу, которая вызывала в нем столько хороших дум, сказал самому себе:

— Никуда я не пойду. Нет, сволочи, никуда не пойду.

Превозмогая боль и оставляя на траве алый след, он пополз к своему окопу. Мысль его работала с болезненной яркостью, как всегда перед тем, как погаснуть надолго. Он знал, что в нише, если ее не завалило, можно найти шесть противотанковых гранат.

«Тигр» рычал где-то за его спиной. Локтев полз, не оглядываясь. Левая раздробленная нога мешала ему. Но вот он дополз до индивидуальных окопов и увидел — ниша не была засыпана. В ней лежали гранаты.

— Теперь я тебе задам… твою мать! — крикнул он. В его голосе не было ничего человеческого. Схватив в обе руки по две гранаты, он опустил свое тело в круглый окоп, как в сурчиную нору. И едва успел спрятать голову, как струя разрывных пуль полыхнула над ним, и в ту же минуту бронированное грохочущее чудовище навалилось на окоп.

Василий чувствовал, как плющится, вминается под многотонной тяжестью земля, как обрушивается на него теплыми комьями. Он чихал и задыхался, а «Тигр» все ездил гусеницами по окопу, по этой узенькой норке, и Василию казалось, что он влипает в землю, как изюминка в тесто. Но он еще дышал и жил, сознание его рисовало знакомую картину: запах зерна, теплый, как запах только что вынутого из печи хлеба… Пот стекает по усам и рубашка прилипла к спине, и пить так хорошо хочется, и солнце палит во-всю… А зерно все шумит по желобу, сыплется в кузов приемника — нет — прямо в жернов мельницы, у которой вдруг выросли крылья и она машет ими по ветру…

И увидев родное лицо жены, вспомнил, как много писал ей вчера хорошего, он жалобно, прощально вскрикнул:

— Дуня! Дунюшка-а!

И потерял сознание. В ту же минуту танк с’ехал с окопа. Горький бензиновый чад, пыль и мрак сменились светом, теплой струей степного ветра. Хороший окоп, — эта отвесная узенькая норка — выдержал.

Василий Локтев тотчас же очнулся, глубоко вздохнул, собрал последние силы. Он высунулся из окопа и, увидев недалеко от себя заднюю часть уходящего вражеского танка, уже слабеющей рукой метнул одну за другой две гранаты. «Тигр» сразу окутался сизым облаком. Из разорванного бока вывалилось прозрачное на солнечном свету пламя. Из люка выскакивали здоровенные длинноногие немцы и падали тут же от пуль. Это был седьмой танк, поврежденный рукой Локтева в этот мучительный день. И снова Василий Локтев лишился чувств. Когда он пришел в себя, девушка-санинструктор перевязывала его ногу. Голубоглазый командир взвода мочил из фляги его голову.

Локтев повел глазами и понял, что он лежит недалеко от своего уже несуществующего окопа — в ходе сообщения.

— Восьмую атаку отбили. Рубеж удержан, — сказал кому-то командир.

— Поднимите меня! — хрипло произнес Локтев. Когда его приподняли, он натужился и увидел вдалеке, в дымкой мгле, бескрылую мельницу — ориентир, ставший знаменем славы. Губы Локтева покривились, задрожали. Из глаз его покатились скупые солдатские слезы, слезы радости и облегчения…


Август 1943 г.

ЗМЕЙ-ГОРЫНЫЧ

В Алексеевке давно не слышно орудийного грома. Война ушла из Алексеевки далеко и, если поглядеть на запад — зовущая степная даль уже не кажется враждебной — там на сотни километров раскинулась освобожденная русская земля. И улицы в Алексеевке по-мирному тихи. Лишь изредка прошумит по дороге несколько грузовых автомашин, да темные, закоптелые россыпи кирпича, перемолотого на щебень камня и поросшие лопухами пепелища напоминают о пронесшейся буре.

Где-то еще грозно дрожит земля, а здесь теплится в небе безмятежная синь, и мать спокойно идет по улице, прижимая к груди спящего младенца. На площади с недавно посаженными молодыми деревцами стоят осиянные солнцем красные и голубые пирамидки. Это памятники на братских могилах русских героев.

У обочины улицы пасется корова, ее налитое молоком вымя свисает розовыми сосками чуть ли не до земли, и жирная свинья развалилась в луже, налитой дождем. По этой картине читатель может узнать Алексеевку, которая значится на карте где-то возле Валуек или на Днепропетровщине. Но не все ли равно, в каком селе произошло то, о чем мне хочется рассказать, — ведь сел, носящих подобные названия, множество на Руси…

Я возвращался из командировки в свою часть. После многочасовой тряски на расшатанном грузовике по ухабистой дороге уже в сумерки добрался до Алексеевки. Мы заехали в темный двор, заставленный машинами. Я направился наугад разыскивать домик, в котором можно было бы переночевать. Нигде не было заметно и признака жизни. Только на полуразрушенной колокольне истерически ухал филин — мрачная птица, любящая тьму и запустение.

Окна хат и кирпичных домиков жутко чернели, всюду клубился густой мрак, в нем чувствовалось что-то неуловимо тревожное, как будто где-то, совсем близко, притаилась опасность, и люди заблаговременно спрятались от нее в погребах и подвалах. Это был июль 1942 года. Неспокойно было тогда по всей нашей земле, прилегающей к фронту.

Я ходил долго, стараясь разглядеть в потемках наиболее подходящий домик. Несколько раз ноги проваливались в глубокие, с рыхлыми осыпями еще влажной земли, воронки от авиабомб. Очевидно, немцы прилетали сюда совсем недавно, может быть, сегодня. Иногда в стороне вырисовывался неровно срезанный кусок белой стены, черные груды какою-то хлама, торчащая, как предостерегающий обожженный палец, одинокая печная труба. Душный запах гари, паленого мяса и перьев разносился вокруг. И в какой бы переулок я ни заходил, всюду стоял этот запах, и черные указатели смерти и разрушения — печные трубы — вставали во мраке…

Наконец я забрел в узкий, потонувший в садах переулок где-то на окраине села и, не стучась, вошел в настежь раскрытую дверь. Неожиданно яркий свет блеснул навстречу. Внутри небольшой, выбеленной хаты горела медная лампа. На маленьких окнах висели шали и лоскутные одеяла, всюду чувствовался беспорядок, но стены и пол были чистыми.

Пожилая женщина в холстинной, вышитой красной нитью, рубахе, заправленной в широкую юбку, стояла у печи. Глаза у нее были черные, осуждающие, словно выгоревшие на каком-то медленном огне, лицо темное, как лик на иконе древнего письма. Она точно окаменела в своем величавом выражении какого-то безысходного горя и, казалось, никогда не озарится улыбкой. На мой вопрос, можно ли остаться ночевать, женщина не ответила.

Смущенный, я снял с плеч походный мешок, сел за стол, а женщина все молчала и как-будто совсем не собирались заговорить. Громкий плач послышался из соседней комнаты.

— Кто это плачет, хозяюшка? — спросил я.

Женщина ответила не сразу, голосом тихим и низким:

— Дочка моя Любаша плачет. Борю, сыночка ее, убило бомбой. Шестой годок сыночку пошел. Нынче вечером налетел змей, ударил железом в землю, а Боря на улице. А я, окаянная, не успела подхватить его. Подбежала к нему, а он уже и глазки закатил… А змей тот посулился завтра опять прилететь. Прокламации кидал…

— Где же Боря? Похоронили уже? — спросил я.

— Это ночью-то? — сердито блеснула глазами женщина. — Кто хоронит ночью? Да и гробок еще не готов. Завтра попрошу бойцов — они сделают. Тут многих будут хоронить. Может, ты гробок нам сделаешь?