Дафина просто переворачивает страницу.
И змеоайка рассыпается в пыль.
Если перевернуть еще одну страницу — Дафина, конечно, это сделает чуть позже, — то пустая фляга наполнится живой водой, слезами древнего изваяния, искуплением за давнее преступление, которого другая царевна не совершала, но наказание за которое взяла на себя. Слепой музыкант с жемчужно-серыми волосами отправится с этой флягой в Сандаву, а дракуленок, предпочитающий вместо разговора язвительно хмыкать, будет его охранять в пути — длинном пути через горы, — время от времени превращаясь в серебряное колесо, пылающее золотым пламенем. В конце концов все будут живы, здоровы, счастливы и обязательно встретятся.
Это будет потом.
А пока что Дафина смотрит на хрустальное сердце в своей левой руке и тряпицу с тремя бурыми каплями крови — в правой. Ей совершенно понятно, что означала и означает эта тряпица. Она могла бы притвориться, что загадка осталась неразгаданной; могла бы вложить сердце в грудь скелета, дождаться, пока он обрастет плотью, поцеловать его и вместе с ним отправиться то ли в Сандаву, то ли куда угодно, чтобы люди сложили об их любви новые песни.
Но ведь ей известен ответ.
Она поступает иначе.
Она вкладывает сердце в грудь скелета, и когда он обрастает плотью и открывает глаза, смотрит на нее и узнает, несмело улыбается — она говорит то, что он мог бы и сам сказать ей, если бы обладал даром речи и свободой воли. Тем, чего фэт-фрумосы лишены.
— Ты свободен, — говорит она. — Иди куда хочешь.
Был я крапивой придорожной…
Первый брат надел рубаху из крапивы, обернулся царевичем и тотчас же ускакал на войну на лихом вороном коне. Там-то его и убили — изрубили на части вражескими саблями, и лишь мизинец с перстнем удалось отыскать, чтобы привезти домой и похоронить рядом с предками.
Второй брат надел рубаху из крапивы и сделался монахом нищенствующего ордена. Как-то забрел он в один городок, где случилось моровое поветрие и ворота заперли, чтобы сдержать заразу. Тоже сгинул до срока…
Третий брат надел рубаху из крапивы, и оказалось, что родился он в семье мясника, да и сам должен был стать мясником, как отец, дед и прадед. Что поделать — стал. За крутой нрав и вечно хмурое лицо его не любили, в жены он взял сироту с носом что клюв у пажуры, рябую и глупую. Спьяну делался бешеный, бил жену смертным боем, а потом рыдал и кричал, что все должно было случиться иначе.
Четвертый брат… впрочем, сердце мое, давай-ка лучше сразу про седьмого.
Седьмой надел рубаху из крапивы и стал бандитом. Как-то раз его банда напала на идущий через лес купеческий караван; всех мужчин убили сразу, женщин — потом. Одна… немолодая уже… все плакала и говорила что-то про судьбу, сотканную заново, про волдыри на руках. В конце концов улыбнулась и прошептала: «Не жалею».
И никто не услышал.
— или женщина, очень на нее похожая, — взяла его на руки и укутала своей безразмерной вуалью. Он благодарно вздохнул и закрыл глаза. Нити, не дающие телу и душе рассыпаться на части, по-прежнему натягивались, причиняя тупую боль, но куда-то исчез страх. Безымянный мальчик знал: если случится что-то ужасное, его соберут заново, не потеряв даже самой маленькой части.
просачивалась под веки, и это было совсем не страшно. Он любовался ее оттенками, удивляясь многообразию, которого не помнил. Вороново крыло. Чьи-то смоляные кудри. Беззвездная и безлунная полночь. Зрачок испуганной кошки. Тоска брошенного на обочине больного пса. Помыслы старого чародея, обнаружившего чужой платок в корзинке, с которой молодая жена ходила на рынок за яблоками. Дно болота. Чешуйка великого подземного балаура, который в конце времен должен уничтожить весь мир…
Безымянный, беспамятный мальчик внезапно понял, что где-то существует книга, в которой перечислены все мыслимые и немыслимые разновидности черного цвета. Он почти узрел эту книгу перед собой, ощутил ее приятную тяжесть в изувеченных болезнью руках. Пожелтевшие страницы источали пряный древесный аромат, завитки сложного тиснения на переплете влекли, словно лабиринт. Вслед за черной книгой во мраке под веками соткались очертания темной комнаты со сводчатым, невообразимо высоким потолком и множеством книжных полок, расставленных весьма причудливо: где-то они чинно выстроились вдоль стен, где-то разбежались кокетливо распахнутым веером, а где-то завернулись спиралью, в потаенном сердце которой пряталось нечто особо драгоценное. Пространство состояло большей частью из бумаги; оно складывалось и раскладывалось, повинуясь собственной прихоти, и было живым — одухотворенным, разумным.
На полках стояли книги, бесчисленное множество книг, и среди этого множества не нашлось бы двух одинаковых. Под каждой обложкой — он сам не знал, каким образом это понял, но ни на миг не сомневался, что так оно и есть, — скрывалась чья-то неповторимая жизнь, полная захватывающих приключений, страстей, любви, горя, поразительных открытий, тяжких потерь, озарений, размышлений, простых радостей и сложных чувств. Свитки и фолианты сами по себе превращались в буквы и знаки особой истории, которую трудно было охватить человеческим разумом — особенно разумом ребенка, чья новая жизнь началась совсем недавно, пусть он и успел многое испытать, — а еще они складывались в узор, сплетались в полотно. Лабиринт из книжных полок был обескураживающе огромным; в нем можно было бродить хоть десять жизней напролет и даже не приблизиться к краю. И в нем имелось немало удивительных, тайных мест.
— Можно потрогать?.. — проговорил он и съежился, устрашенный собственной дерзостью.
— Еще не время. Докажи, что достоин прикоснуться к любой из них.
— А кто решит, что я достоин?
— Они и решат.
Женщина под вуалью несла безымянного мальчика среди книг, целеустремленная и неотвратимая, словно капля чернил, сорвавшаяся с пера. Где-то под сводами невероятной библиотеки пищали и хлопали крыльями летучие мыши, возмущенные появлением чужака. Пахло перечной пылью, выделанной кожей и влажным мхом. Запахи и звуки стали нитями, которыми пришила его к реальности, похожей на странный сон. Он вспомнил площадь, полную мертвецов, и впервые ужаснулся той голодной бездне, что разверзлась на месте прочих воспоминаний — все они сгинули, точно город во время землетрясения.
… женщина под вуалью… спасительница или губительница?.. положила его на стол, будто еще одну книгу. Испорченную, с разорванными, испятнанными, рассыпающимися страницами. Годную разве что на растопку.
— Нет. Ты не книга. Ты пока что даже не бумага, хотя вы связаны и в чем-то похожи. Возможно, в бумагу ты превратишься и в конце концов станешь книгой, но нельзя исключать, что тебе уготована иная участь.
— К-к… какая?
Со всех сторон с полок надменно взирали корешки. В вышине раздавался сердитый писк. Хозяйка библиотеки повернулась спиной к безымянному мальчику и откинула вуаль, а потом подошла к одной из полок, чтобы выбрать некий томик. Тот задрожал в ее тонких, сильных, когтистых пальцах, пытаясь то ли взлететь, то ли раскрыться по собственной воле, и из-под обложки вырвались лучи ослепительно яркого света, который в этом подземном мире, пахнущем выделанной пылью, влажной кожей и перечным мхом, казался веером прорех в ткани бытия. Хозяйка стояла, молитвенно сомкнув ладони, но между ними была не толика пустоты — между ними была сияющая, своевольная, опасная книга.
Профиль хозяйки был смертоносным, как жало стилета.
— Есть те, в ком мало пользы… Лишь шкура, годная на переплет, и жилы, которыми я прошиваю листы. Кто-то умеет собирать крапиву, коноплю и лен, кто-то — обдирать их, вымачивать в собственных слезах или мять, трепать и чесать. И так далее… Пока ты лишь охапка придорожной крапивы, которую я сорвала, когда она случайно попалась мне на глаза. Возможно, в тебе есть нужное мне волокно; возможно, я ошиблась. Есть только один способ это проверить.
Она наконец-то разомкнула ладони. Книга-пленница взмыла к потолку, разогнав летучих мышей.
И обернулась Солнцем.
«…охапка придорожной крапивы…»
Когда под потолком библиотеки вспыхивает звезда и мгновенно прогоняет , он осознает, что не лежит на столе, а растет на обочине дороги, вблизи от засады, где разбойники ждут купцов, едущих с ярмарки. И у городских ворот, под стеной сторожки — молодой и неуклюжий стражник как раз уронил в него шлем и пытается достать палкой, чтобы не обжечь руки. И на заднем дворе трактира, возле поленницы, в том самом месте, где трактирщик щупает молоденькую служанку пониже спины, а она смеется и кивком указывает на сарай; и еще у ступеней покосившегося крыльца старушки, которая все ждет витязя, чтобы произнести напутственные слова, столь нужные перед битвой с девятиголовым балауром. Он всюду, и ему хорошо. Его уже не раз топтали, рубили и жгли, мстили за покрытые волдырями руки и прочие части тела, хотя на самом деле он никого не трогал — люди все делают сами. Так или иначе, что бы с ним ни творили, он не печалится, поскольку знает, что через некоторое время вырастет вновь.
Как же славно, когда ты не безымянный, беспамятный, больной мальчик, а всего-навсего крапива. Мысли твои зелены и жгучи, голова легка — не зря ее ветром колышет, — и есть у тебя все, о чем только можно мечтать. Живешь беспечально, вонзив в землю когти-корни, пьешь воду небесную, тянешься к Солнцу, но держишься в тени, чтобы не сгореть. Засыпаешь, когда засыпает все вокруг, и воскресаешь весною, как прежде, веселый и злой. Ни чума, ни сума, ни тебе не страшны.
Впрочем…
Они приползают из тех мест, куда семь лет не падал ни единый луч света: из-под крыльца старушки и почерневшей колоды, на которой трактирщик рубит головы курам и пальцы непокорным девкам; из лесной чащи, где на секретной поляне стоит змееголовый идол, коего разбойничий атаман неизменно благодарит за удачу, поливая свежей кровью; из сердца стражника постарше, задумавшего погубить молодого и нескладного, поскольку тот свою неуклюжесть с оружием и снаряжением сполна возместил редкостным везением в игре в кости. Кому везение — кому беда, однако острый клинок может сделать так, что все перевернется с ног на голову. А до клинка приходит