Алистар обещал что-нибудь придумать и попросил дать ему волю в пределах города и окрестностей, что и было сделано.
Где-то с неделю он шнырял туда-сюда, разговаривал со всеми о разном — не о скорпии — и играл в корчме на дудке. Очень хорошо играл. Он вообще показался мне славным парнем, даром что с причудами, и как-то раз я осмелился спросить, откуда он такой взялся.
«Из сундука, — ответил Алистар с видом столь серьезным, что у меня отвисла челюсть. — В сундук сложили шерстяную одежду одного колдуна, а бросить туда пучки лаванды, полыни и розмарина позабыли. Когда через некоторое время крышку подняли, на волю вырвалась целая стая бледной моли, а в трухе, которая осталась от одежды, лежал плачущий младенец. Такая вот история, да!» Тут он ухмыльнулся и заржал, а я вновь почувствовал себя тупым бревном.
До сих пор не знаю, что хуже: если он надо мной издевался или если говорил правду.
И вот как-то раз отдыхал я после работы в кузне; сидел на пригорке и смотрел на солнышко, которое близилось к закату. Алистар подошел ко мне, и я по его бледному лицу сразу понял, что шутки-прибаутки кончились. Он тихо спросил, хочу ли я увидеть кое-что важное для Рафалы, но такое опасное, что это может стоить мне жизни.
Я согласился. Мы отправились в лес, быстро сошли с дороги и продолжили путь звериными тропами, которые Алистар разыскивал, должно быть, по запаху. Шли мы, шли, а потом вдруг оказались на длинной тропе, вдоль которой были аккуратно расставлены каменные изваяния, много, штук тридцать. И такие искусные, что дух захватывало! Они все до мельчайших подробностей повторяли людей, с виду совсем как живые. Я рот разинул, а потом в одном из изваяний узнал Ану, пропавшую девочку-гусятницу, и на ее лице увидел такой ужас, что сам чуть штаны не намочил. Потом услышал странные звуки. Тут Алистар — до сих пор он шел вперед, словно ничего особенного не видел; впрочем, он же и правда ничего не видел — резко остановился, одной рукой уперся мне в грудь, а указательный палец другой приложил к губам. Я замер. Он вытащил два спрятанных за пазухой листочка — я деревьев с такими листьями, зелеными с фиолетовым отливом, в наших краях не видел, а у нас много всего растет — и велел мне закрыть глаза, после чего прижал что-то к векам и… я понял, что хоть те и сомкнуты, мне все видно. С каждой секундой я видел лучше, пока не позабыл о том, что смотрю на мир не собственными глазами, а благодаря колдовству. Алистар опять жестом велел мне молчать и пошел вперед, ступая так тихо, что его не услышала бы даже мышь. Я как мог старался не шуметь.
Что же мы увидели, путник, в открывшейся за поворотом тропы лощине?
Ты не поверишь.
Я сперва решил, что на Дубину напал медведь, только не понял, почему он — Дубина, а не зверь — голый. Нечто огромное и косматое взгромоздилось на него и протяжно рычало. Потом я увидел, что у «медведя» ветвистые рога — и их было не два, и выглядели они совсем не так, как у оленя, к примеру. Целая корона из рогов. Шерсть у твари была не бурая, а зеленоватая; в ней что-то шевелилось, словно черви ползали. И она… ох, даже не знаю, как о таком говорить… словом, это была она, и занимались они там с Дубиной тем самым делом, которым могут заняться мужчина и женщина, сбежав подальше от любопытных ушей и глаз.
Она выпрямилась, повернулась.
Спереди у ней были эти… ну, ты понимаешь. Под шерстью. И на шее красные бусики.
Я сперва на них глянул, а после на морду. Лицо. Ой, не знаю.
Представь себе голый собачий череп с клыками в два-три раза длиннее привычного; вообрази, что череп пролежал долго в болоте и оброс сизым мхом, в котором поселились змеи. Да, они не только копошились в ее шерсти, но и ползали по голове, висели на ветвистых рогах. А самое ужасное — это глаза, которые глядели из костяных глазниц, из моховых болотных глубин. От них-то меня в дрожь и бросило, я, кажется, завыл по-звериному.
Человечьи, очень чистые голубые глаза.
Не помню, как мы оттуда сбежали и почему никто нас не преследовал. Может, у Алистара еще какое колдовство в запасе было… Так или иначе, очнулся я уже в Рафале, стоящим напротив городского головы, который глядел на меня с таким видом, словно на моей голове выросли рога. Алистар ему что-то сказал; он вздрогнул, переспросил, а потом махнул рукой, чтобы мы шли в зал собраний.
Алистар повернулся ко мне, протянул руку к моему лицу, и тут я понял, что все еще смотрю на мир фиолетовыми листьями, а не глазами.
Когда все собрались, он встал, не дожидаясь приглашения городского головы, и обратился к почтенным рафальцам с той же необычайной серьезностью, которую я уже видел некоторое время назад.
«Сейчас вам придется решить, — сказал он, — по какой дороге идти. И я прошу, чтобы вы все как следует подумали, прежде чем сделать выбор. Помните, я рассказывал, что красивую княжну было проще расколдовать, чем уродливую? Как думаете, почему князь в конце концов выгнал дочь, а не попытался ее спасти? Слушайте же…»
И он рассказал то, о чем умолчал ранее.
Чтобы снять заклятие с уродливой княжны, каждый житель Рафалы — исключая младенцев, которые еще ничего не соображали, — должен был как-то себя изуродовать. Не сильно, но заметно. Выбить зуб, например; выдрать ноготь или отрубить палец — можно не весь. Рассечь лицо, глубоко. Отрезать ухо — можно не целиком. Обязательно сам, обязательно отказавшись от части себя и оставив неизгладимый след. Мы онемели от таких известий и уставились на городского голову, у которого опять сделался такой вид, словно из леса к нему пришло чудовище.
«А есть другие способы?»
«Есть, — спокойно ответил Алистар. — Я должен был увидеть то, что увидел сегодня, и убедиться, что другой способ есть. Потому вы и стоите сейчас на перепутье, вам придется выбрать. Но сперва подумайте…»
Голова всплеснул руками и жалобным голосом спросил, как же Алистар себе такое представляет, чтобы все горожане — и искалечили себя, по собственной воле, необратимо. Где это видано такое?
«Как же милосердие? — спросил бледный чужак, криво ухмыльнувшись. — Как же идея о том, что нет ничего дороже человеческой жизни? Отказавшись от малости, можно эту жизнь спасти — хоть одну, раз уж не вернуть тех, кто стал невольной жертвой проклятой девушки. Может, стоит сперва поговорить с горожанами?..»
Тут уж собравшиеся рафальцы молчать не стали, и на некоторое время в зале собраний воцарился такой гвалт, что я не слышал даже собственных мыслей. Сидел, смотрел на свои руки, все в шрамах от работы в кузне. Косился на мастера Барбу, который наверняка думал о том же. Что для кузнеца сорванный ноготь? Пустяк. Боль — и все же пустяк. Но мы-то кузнецы, а остальные…
Я иной раз думаю: надо было тогда встать.
Но мы не встали.
Алистар уламывал собрание еще некоторое время, действуя с бесконечным терпением, и все же у него ничего не вышло. Пришлось раскрыть второй способ; он показался всем очень странным, особенно после первого предложения, зато не требовал особых усилий, и было решено попробовать. Алистар посмотрел на нас, рафальцев, с таким видом, словно хотел грязно выругаться; потом его плечи опустились, и он ушел, не сказав ни слова. Я хотел его догнать, но остался на своем месте.
Вечером Дубина приплелся домой с уже привычной блаженной улыбкой на роже и попытался мне что-то поведать. Он ворчал, рычал и плевался, не в силах справиться с непокорными словами, а я смотрел на него и видел влюбленного дурня, которому не исполнилось и двадцати. Сам когда-то таким был. Широких и сильных плеч недостаточно, чтобы вынести все, что мир может на них взвалить.
Утром мы с Дубиной пошли в корчму, и уже по дороге я увидел, что вчерашний замысел Алистара начал воплощаться в жизнь. Каждая встретившаяся нам по пути пригожая горожанка — а таких было много, не только молоденьких — имела при себе зеркальце: на шнурке на шее, в корзинке со снедью, а то и просто в руке. Они то и дело смотрелись в эти зеркала, загадочно улыбались, поправляли волосы; словом, вели себя как подобает красоткам, которым нравится подарок. Представление было так себе, если честно… однако Дубине хватило.
Он еще полдня бегал по городу, то ли убеждался, что почти все девушки ходят с зеркалами, то ли искал зеркало подходящего размера. Вломился в лавку Петруца, и тот с трудом ему объяснил, что зеркал больше нету, разобрали. Приуныв, Дубина поплелся в кузню и там увидел отполированный до блеска щит, который мастер якобы случайно достал из сундука и повесил на столб, подпирающий крышу.
Дубина его схватил, обрадованный, и умчался прочь.
Тогда-то все и случилось…
А?
Хочешь знать, что было дальше?
Так ведь все понятно без лишних слов. Нет? Какой ты недогадливый.
Ну ладно, тогда слушай. Не прошло и получаса, как до нас донеслись жуткие вопли — будто раненое животное стонало. И становились они все ближе. В конце концов из зарослей вывалился Дубина, и выглядел он и в самом деле как раненый зверь. Медведь, которого терзала невыносимая боль, словно кровь в его жилах превратилась в уксус. Он протянул ко мне ладони, и я сперва не понял, что в них. Камешки? Потом дошло: это были окаменевшие змейки, разломанные на множество частей его лапищами. Он ринулся к Флорину, схватил того за шиворот и швырнул через весь двор. Не убил, нет, хотя о кузне тот теперь и не помышляет, теперь он и ходить-то может с трудом. Потом Дубина попытался швырнуть и Якова, но мы с мастером его кое-как остановили. Он вырвался, отскочил, посмотрел на нас из-под всклокоченной гривы и произнес одно слово: «Зачем?»
Зачем. Я его не забуду до конца своих дней.
Мы не успели опомниться, как он сиганул в кузню, отыскал давно готовый острый меч, что ждал заказчика, боявшегося приехать в Рафалу из-за слухов о пропавших без вести. Выбежал с ним на угасающий свет и, глядя на закат, простонал что-то непонятное, а потом вонзил клинок себе в грудь — в то самое место, где прилип листочек, когда он из леса пришел, вымазанный в крови скорпии.