Так думал он до тех пор, пока за окнами вагона еще не замелькали убегающие назад станционные здания. Но под монотонный ритмичный стук колес все мысли смешались, закружились и вдруг побежали в ином, совершенно противоположном направлении.
Глава Х
Спокойно протекала жизнь на мельнице старого Прокопа Шапеля. Ясное голубое небо отражалось в гладкой поверхности тихих прудов, липы источали медовый запах, журчащая вода-кормилица сверкающей лентой стекала на мельничное колесо и, точно бесконечное зеркальное полотно, разбивалась на лопастях на зеленоватые прозрачные осколки, постепенно дробящиеся, светлеющие и клубящиеся в самом низу мелкими брызгами и белой пеной.
Наверху монотонно бормотали довольные и сытые пережеванным хлебом жернова, а желобами сыпалась пушистая драгоценная мука, только подставляй мешки под этот нескончаемый хлебный поток.
Поздней весной на мельнице работы было немного. Около трех часов по-полудни работник Виталис перекрыл воду, и колесо, освобожденное от тяжести потока, перевернулось раз-другой с разгона, заскрипели дубовые оси, заскрежетали железные шестерни, заворчали жернова, и воцарилась тишина… Только мучная пыль бесшумно опускалась из-под крыши и потолка на землю, стоявшие мешки, весы, покрывая их точно ковром, достигавшим иногда толщины в полпальца.
Иные, нечестные мельники и эту муку продавали людям. Старый Прокоп, однако, велел сметать ее на заправку для скота, поэтому-то его коровы, лошади и прочая живность ходили откормленными и гладкими.
С трех часов на мельнице уже не было никакой работы, и в это время знахарь Антоний Косиба обычно собирался в городок. Отряхивал с себя муку, надевал чистую рубашку, умывался над озером, возле пня, где был самый удобный спуск к воде, и шел в Радолишки.
Больных летом было немного, да и то главным образом приходили вечером, после захода солнца, когда, как известно, люди свободнее.
В последнее время все домашние, а особенно женщины, заметили большие перемены в поведении знахаря. Он начал уделять больше внимания собственной персоне: сапоги начищал ваксой до блеска, купил две цветные блузы, подстригал бороду и волосы, которые раньше лежали у него на плечах, как у попа.
У Зони по поводу франтовства знахаря не было никаких сомнений. Надежный в таких делах женский инстинкт давно подсказывал ей, что безразличный раньше к женским прелестям Антоний Косиба высмотрел в городке какую-то бабу. Первоначальные подозрения, направленные на особу Шкопковой, хозяйки магазина, очень скоро рассеялись. Антоний, действительно, навещал ее магазин, но встречался там только с молоденькой девушкой, которая работала у Шкопковой.
Не один раз встречала ее Зоня. Ее разбирали смех и злость, когда она думала об этих ухаживаниях.
— Эй ты, старый! — говорила она, присматриваясь к собирающемуся в дорогу знахарю. — Чего это тебе вздумалось? Разве она для тебя?.. Опомнись! Для чего она тебе? Ходишь к ней и ходишь, а что выходишь? Тебе нужна здоровая баба, крепкая, не такая белоручка, как она.
— Как раз такая, как ты, — посмеивалась Ольга.
— А хоть бы и такая! А хоть бы! — воинственно наступала Зоня. — Хитрить не буду. Чем я хуже ее?.. Не такая молодая?.. Ну и что? Ты, Антоний, подумай сам, зачем тебе такая молодая?.. Да еще городская! С фанаберией, со шляпами. Грех возьмешь на душу!
— Замолчи, глупая! — отзывался, наконец, не выдерживая, знахарь, а потом отходил, ворча под нос.
— И что только может прийти в голову такой глупой!..
В действительности же он считал разговоры Зони переливанием из пустого в порожнее. Он и не собирался жениться. По отношению к женщинам он испытывал неприязнь, над источником которой не задумывался, боялся их и даже пренебрегал ими. Что же касается Марыси из Радолишек, здесь было совершенно другое дело. Марыся была настолько исключительной девушкой, что он считал немыслимым вообще сравнивать ее с женщинами. Мысль Зони о его женитьбе на Марысе была такой нелепой, что даже думать об этом не стоило, а если и задумывался, то лишь для того, чтобы понять, откуда в ее голове могло родиться нечто подобное.
Бывал он в магазине?.. Ну бывал, что же тут такого? Иногда отнесет Марысе какой-нибудь подарок?.. А разве он не имеет права?.. Что любит с ней разговаривать?.. Конечно, предпочитал разговаривать с ней, чем с кем-нибудь другим обсуждать всякие глупости… Бедная девушка, почти ребенок и одинокая, сирота. Как же не полюбить ее, не отнестись к ней сердечно, искренне, бескорыстно! Антоний чувствовал, что и она привязалась к нему, полюбила его от всего сердца, иначе не встречала бы его с такой радостью, не задерживала бы в магазине как можно дольше, не делилась бы с ним своими горестями и переживаниями.
А в последнее время их у Марыси было достаточно. Уже с понедельника она ходила поникшая и, когда он пришел в четверг, сразу заметил, что она плакала.
— Что случилось, девочка моя? — спросил он. — Опять злые люди жить не дают?
Она покачала головой.
— Нет, дядя Антоний! Не то! Из-за этой драки несчастье пришло.
— Кому? — забеспокоился он.
— А Войдыле, шорнику.
— Какое же это несчастье?
— Наверное, молодой пан Чинский узнал от кого-то о том, что бывший семинарист оскорбил меня, и о драке. И когда вчера шорник послал фурманку в Людвиково с готовой работой, то заказа на новую ему уже не сделали. Старого Войдылы несколько дней не было в городке. Он выезжал в Вильно и вернулся только вчера. Когда фурманка появилась пустой, он спросил, где же работа. А кучер ему отвечает:
— Пани из Людвикова просила передать, что работы для нас больше не будет.
— Почему не будет? Фабрику закрывают?
— Фабрику не закрывают, но сын пана их сына оскорбил, поэтому они не хотят давать пану работу.
Знахарь кашлянул.
Это несправедливо. Как же отец за сына может отвечать? Сын — бездельник, но отец — порядочный человек и ни в чем не виноват.
— Конечно, — согласилась Марыся. — Я ему то же самое сказала.
— Кому?
— Старому Войдыле. Как только он узнал об этой истории, то прежде всего пошел к пану Собеку, подал ему руку и поздравил, что с сыном его пан Собек правильно поступил, а потом пришел ко мне.
— И чего он хотел?
— Сразу строго на меня посмотрел и сказал: «Я пришел извиниться за поведение моего Зенона. Он глупый и злой парень. Его, бездельника, следовало наказать, а что получил от пана Собека, то это еще мало. Понимаю, что он не имел права пани оскорблять. Это не его дело, чем пани занимается. Это интересы пани Шкопковой, ее право, а не того дармоеда. Если бы пани пришла ко мне, то он получил бы свое. Но пани пожаловалась молодому наследнику Людвикова, и теперь на меня, совершенно безвинного, несчастье свалилось, потому что меня лишили заказов, а это большая половина моего заработка».
Знахарь удивился.
— Но ты же не жаловалась молодому наследнику?!
— Нет-нет! Я сказала пану Войдыле об этом, но он, мне кажется, не поверил.
— Ну, я еще не вижу несчастья.
— Несчастье в другом: старый Войдыло сегодня утром выгнал сына из дому!
— Выгнал?.. Как это выгнал? — переспросил знахарь.
— Он такой суровый. Весь городок говорит об этом. И все твердят, что из-за меня… Что же я плохого сделала?
Голос Марыси задрожал, и в глазах показались слезы.
— Я сама хотела бежать к пану Войдыле, чтобы простил Зенона, но побоялась… Хотя он не обратил бы никакого внимания на мои просьбы. Ксендз вступался за Зенона, говорил, что парень испорченный, но, выброшенный из дому, еще больше скатится на дно. Не помогло. Старик ответил, пусть даже в тюрьме сгниет, его это не тронет, потому что он не только бездельник и дармоед, но еще у отца и братьев хлеб отнимает.
Знахарь покивал головой.
— Грустная история, но вины твоей, девочка, в том нет.
— Что ж из того, что нет? Когда все тыкают пальцами, как будто я преступница, волком на меня смотрят… И даже пани Шкопкова против меня настроена. Сама слышала, как один столяр говорил ей:
— На беду людям и на оскорбление Божье держите вы у себя эту приблуду.
Марыся закрыла лицо руками и расплакалась.
— Я знаю, знаю, — всхлипывала она, — чем все это кончится… Загрызут меня… лишат работы… А ведь я хотела как лучше… Если бы пан Лешек приехал, на коленях выпросила бы у него прощение для Зенона… Но он… он не приезжает… Не подает признаков жизни. Этого несчастья еще для меня не хватало… О Боже, милый Боже!
Антон Косиба сидел, безвольно опустив между колен большие руки. Лицо его от волнения побледнело. Он бы душу отдал, чтобы освободить от страданий эту девушку, которую полюбил всем сердцем. Его охватывал то гнев и желание немедленно действовать, то чувство собственного бессилия.
Он не находил слов, которыми мог бы успокоить ее. Тогда он встал, обнял ее и стал нежно, ласково гладить по волосам своей жесткой, натруженной ладонью, повторяя:
— Успокойся, голубка, успокойся!.. Она прижалась к нему, дрожа от сдерживаемых рыданий. И такая безграничная жалость к ней охватила его, что слезы покатились по его лицу, седеющей бороде, по пальцам, нежно двигающимся по светлой головке девушки.
— Успокойся, голубка моя, не плачь, не плачь, — говорил он едва слышно, точно убаюкивая ее.
— Только ты один у меня, дядя Антоний… единственный на свете… приблуда…
— Оба мы среди людей чужие, оба приблуды, голубка. И не переживай, не выплакивай глаза. Никому не позволю тебя обидеть. Хоть и старый я, но сил у меня хватит. Пока у меня будет хлеб, у тебя, голубка моя, будет все. Тише, тише, девочка ты моя, бедняжка моя милая, тише.
— Какой же ты добрый, дядя Антоний, какой добрый! — успокаивалась Марыся. — Наверное, даже родной отец не может быть лучше… Чем я это заслужила?..
— Чем? — задумался знахарь. — Кто может это знать? А чем же я заслужил, что ты так ласкова со мной, голубка моя, что мое старое сердце, которое билось только по привычке, а не по необходимости, разожгла, как солнце… Один Бог знает, а я хоть не знаю, все равно благодарю его за это и не перестану благодарить до смерти.