Всеволодович мне враз ответ дать, живы мои сыны али нет? — И сам ответил: — Да никогда! Что ему смерд какой-то. Про князя Ярослава и вовсе молчу. А чужак-рязанец вмиг все обсказал, хотя сыны мои не за него, а супротив дрались. Енто как понимать?
Еремей Глебович нахмурил густые брови, догадываясь, что перечить бессмысленно, а Бучило продолжил:
— А так и понимай, боярин, что он везде и во всем с большим понятием подходит, как оно и должно быть.
Остальные старшины ремесленников тоже не молчали. Почти каждый внес свою лепту.
— Всеволода изгоем не сделал, а ведь мог бы ничего не давать. Получается, что и перед княжичем у нас совесть чиста.
— Откуп с града раз в десять поболе мог взять, а он опять-таки с пониманием. — Это уже старшина купцов Стоята слово взял.
— И пошутить могет. Да чтоб не обидно было и в самую точку, — быстро добавил кожемяка Гавря. — Я на белом свете давно гостюю, потому доподлинно ведаю, что коли человек так шутковать умеет, то злобы у него на душе нет и зависть черная там не живет. Стало быть, и дело иметь с ним не токмо можно, но и нужно.
— У него на Рязани заместо стен доселе одни головешки. Кто расстарался? Князья наши. Пущай не Юрий, а Ярослав, но в таком деле особливо не разбираются. Всем попадает — и правым, и виноватым. А он сердце сдержал — людишек, ни в чем не повинных, зорить не стал. Это как? А ведь мы ему даже не свои еще — чужие. А он опять-таки по-доброму с нами, словно уже приял к себе. — И глава древоделов подытожил: — А раз он к нам с лаской, то тут в отказ вовсе грешно идти. И супротив своего князя град мы боронить не станем. А владыка пущай себе лютует.
Утром же стали постепенно куда-то расползаться и городские стражники. Ныне их осталось всего ничего — трех десятков не набрать, да и те потихоньку продолжали разбредаться. Одного боярин было ухватил за шиворот, а тот, вытаращив глаза, выпалил:
— А от кого град-то боронить? Князь нашенский у ворот стоит, а больше никого и нет у стен.
От таких слов боярин дар речи потерял, а когда тот к нему вернулся, наглеца уже и след простыл. И вопрос свой насчет грамоток Еремей Глебович задал князю скорее из приличия, чтобы отрицательный ответ прозвучал из уст самого князя. Каково же было удивление боярина, когда Константин заверил его, что грамотку с подтверждением на владения, кои были дарованы церкви прежними князьями, он непременно по окончании торжественной обедни самолично и с глубоким поклоном вручит владыке Симону. Правда, не ту, которую он взял от владыки, — свиток пришлось переписать, поскольку он включил в него и новые угодья, которые вознамерился подарить от своего имени.
Почему не передает грамотку прямо сейчас? Да потому, что ему тоже княжескую честь соблюсти надо. Что его дружина скажет, когда узнает, что он на попятную пошел? Пусть перед служителем божьим, и не просто перед священником или диаконом, а целым епископом, но ведь пошел и от своего княжеского слова отказался. А так вроде бы все добровольно, по обоюдному согласию, притом пусть для всех будет считаться, что епископ, как и подобает служителю христианской церкви, первым пошел на уступки.
Обрадованный боярин в тот же день почти дословно передал епископу слова Константина. В ответ Симон, воодушевленный тем, что неминуемое поражение нежданно-негаданно обернулось победой, заявил, что всю организацию встречи он берет на себя, и немедленно развил кипучую деятельность по ее подготовке. В своей приветственной речи епископ не забыл упомянуть ни одного доброго деяния Константина. А в конце он еще и превознес личность самого князя: и приветлив, дескать, и о простом люде заботлив, и не злобив, и добр, и терпелив, и о церкви, как подобает истинному христианину, являет неустанную заботу.
О том же самом он говорил и на обедне, во время проповеди, которая на сей раз полностью посвящалась Константину. За основу епископ взял отрывок из книги пророка Исаии и, указывая на стоящего впереди всех, почти у самого амвона, рязанского князя, торжественно рек прихожанам, благоговейно внимавшим ему:
— И он пришед от корня великого воителя Святослава, и от корня равноапостольного князя Владимира, и от корня мудрейшего Ярослава, и словно о нем было сказано еще в Святом Писании: и почиет на нем дух всевышнего, дух премудрости и совета, дух разума и благочестия; и страхом божиим исполнится, и будет судить не по взгляду очей своих и не по слуху ушей своих решать дела. Он будет судить бедных по правде и дела страдальцев земли решать по истине. И станет препоясанием чресл его правда и препоясанием бедр его — истина.
Никогда еще речь епископа не была столь вдохновенной, а слова — столь проникновенными. Впрочем, вдохновение в тот день осеняло Симона дважды. Первый раз, как уже было сказано, это произошло во время проповеди на обедне, а второй — несколько позднее, после того как он развернул, находясь в своих покоях, княжеские грамотки.
— Подлец, негодяй! — сотрясались от неистового рыка епископа дорогие веницейские стекла в свинцовых оконных переплетах. — Прокляну мерзавца! Отлучу! Анафеме предам! Шутки шутить с церковью удумал — я тебе их пошучу! Я тебе так пошучу — колом в глотке встанут! Ах ты ж поганец какой!
Битых два часа ни одна живая душа не смела войти к владыке, пока тот хоть немного не утихомирился. А виной всему были дарственные Константина.
Нет, князь не опустился до откровенной лжи — он честно сдержал свое слово. Более того, грамоток этих было даже не две, а намного больше. Практически для каждого монастыря — отдельная, которая подтверждала ранее пожалованное другими князьями, а к ней прилагалась еще одна, где говорилось о том, как князь, безмерно почитая неустанный труд монахов и высоко ценя их бескорыстие и усердие, жалует им еще от щедрот своих.
Так-то оно так, но если почитать их повнимательнее, то становилось ясно, что рязанский князь поступил как самый настоящий плут, пройдоха, проходимец, мошенник, и к этому епископ Симон охотно добавил бы еще множество подобных эпитетов.
Во-первых, из подтверждающих грамоток исчезли все села со смердами. Нет, сами смерды никуда не делись, и села тоже оставались на месте, но Константин отныне брал их под свою руку, да еще с издевательской припиской. В ней князь указал, что желает облегчить святым отцам, проживающим в монастырях, неустанную борьбу с кознями сатаны, который ежедневно подталкивает их оскорблять свою же братию, проживающую в селах, обижать смердов неправыми поборами, налагая лихву на лихву[40], и чинить им всяческий вред, доводя до разорения. Посему он, Константин, и лишает такой возможности дьявола.
И ведь этот подлец, мерзавец, плут и мошенник не просто оттяпал все села. Он же вдобавок, подобно злобному язычнику, лишил их самых лучших угодий, оставив им лишь возможность пользоваться дарами рек и лесов. Но и тут следовала лукавая приписка негодяя о том, что точно такое же право на пользование ими — ибо все люди на земле произошли от Адама и Евы — князь дарует еще и жителям сел, лежащих поблизости.
Да и новые дарственные тоже звучали издевательски. Одному монастырю в подарок поднесли… болото. Дескать, ежели его осушить — цены земле не будет. Другому — лужок близ низменного левого берега реки Клязьмы, весь поросший осокой и камышом, на котором отродясь ничего не вырастить, третьему… Да что там говорить, надул, негодяй. Подло и гнусно надул.
Про десятину, которую еще князь Андрей Боголюбский выделил из своих доходов на нужды златоверхого храма Успения Богородицы, настоятели сего собора тоже могли отныне забыть — отменено. Не видать им отныне и доходов с города Гороховца, которые поступали им со времен того же Боголюбского. Лишил он и…
Впрочем, скорбный список утрат был слишком долгим, и оглашать его целиком ни к чему. Проще перечислить то, что осталось.
Была, правда, в сей бочке дегтя и ложка меда — все пять сел, которые числились за главой епархии, остались нетронутыми. Не решился-таки Константин на них посягнуть. Хотя и тут рязанец не удержался от ограничений, указав, что отныне для облегчения трудов владыки по взиманию с них положенных даней он принимает сей тяжкий труд на себя.
И ведь не скажешь ничего. Тот же народ не поймет, если епископ сегодня славит князя, а завтра клянет его же на чем свет стоит. Как объяснить прихожанам, что Константин этот — самый настоящий тать, нет, что там, в десятки раз хуже татя? Кто посочувствует владыке, если новый князь ни у кого из них ни единой куны не взял, обобрав только монастыри и церкви?
Да и опасно говорить обо всем этом во всеуслышание, ибо, предвидя недовольство епископа, Константин сделал внизу грамотки, где говорилось об архиерейских землях, небольшую приписку, в которой было сказано: «Не раз перечитывал я, владыка, твое послание к чернецу Киево-Печерской обители Поликарпу. Потому ведаю, что ты, как и подобает истинному служителю бога, ни во что не ставишь ни свою славу, ни власть, ни доходы и готов все это отдать за то, чтобы хоть «колом торчать у ворот или сором валяться в Печерском монастыре». Посему, ежели тебя не удоволят мои дары, обязуюсь исполнить твое заветное желание и исхлопотать у митрополита Матфея келью в сей обители».
Вот так вот. Куда уж яснее. И ведь исхлопочет, стервец эдакий, как пить дать исхлопочет.
Выходит что ж — рот на замок и молчать?! Нет уж, не дождется он такого, ибо оставалось еще одно средство. Не должен был митрополит всея Руси промолчать, глядя на этакое безобразие. И если у него, Симона, после чрезмерно горячей и необдуманной скороспелой проповеди в пользу князя Константина, да еще учитывая недвусмысленные княжеские угрозы, руки связаны, то у Матфея они свободны. А потакать творившемуся бесчинству тот просто не имеет права, ибо дурной пример заразителен.
Кто знает, возможно, епископ еще помедлил бы, прежде чем отправиться в Киев, но тут он получил отдельный княжеский указ, касающийся церковных судов, и это окончательно переполнило чашу терпения Симона.