Глава 13Русалий обруч
Когда б он знал, как дорого мне стоит,
Как тяжело мне с ним притворной быть!
Когда б он знал, как томно сердце ноет,
Когда велит мне гордость страсть таить!..
А уж когда на губах Константина улыбка расцвела, глупая такая, мальчишеская совсем, тут ей и вовсе худо стало. Впору хоть волчицей завыть, от тоски лютой, от безысходности всей своей жизни — и той, что в песок прошлого безвозвратно утекла, и грядущей, которая еще страшнее сулит стать.
Что ж ты, батюшка любый, с дочкой своей не угадал?! Что бы тебе взор не на переяславском князе остановить, а на владетеле далекой Рязани — совсем иная судьбинушка у твоей Ростиславушки получилась бы. И цвела бы она ныне, как яблонька молодая, да любовью своей, как лепестками, своего суженого всего бы усыпала, чтоб где ни сел — не земля сырая, а ложе мягкое да духовитое было готово. А деток бы каких ему нарожала — все как яблочки наливные были бы, без единой червоточинки…
Тут уж не о Переяславле переговоры вести впору, не о жителях его — о себе самой. А о граде… Да что о нем говорить. По одной улыбке Константина поняла Ростислава, что ни к чему оно, лишнее. Понапрасну страшились рязанца в городе. Не из таковских князь, чтобы злость свою, на одного человека устремленную, пусть и справедливую, святую, на тысячах неповинных людей вымещать. Ярослав он, да не тот, ох не тот[45].
Однако на всякий случай обговорить кой-что надобно. К тому ж, если об этом речь не вести, тогда о чем? О себе самой? Зареветь в голос, по-простому, по-бабьи, да, забыв обо всем, пасть на крепкое, надежное плечо, и будь что будет — так, что ли? Ан нет, милая. Что молодке из смердов дозволено, то тебе не по чину. Изволь честь княжескую блюсти. Хоть на клочки себе сердце изорви — но молчи и виду подать не моги.
И пусть ты ныне вдова — все равно ничего не изменилось. Али забыла церковные законы, кои до седьмой степени[46] родства венчание запрещают? И молотом по затылку, а эхом в голове откликнулось еще раз для прочности, для надежности, чтоб до гробовой доски не позабылось, въелось, врезалось острыми ядовитыми зубцами: «До седьмой… до седьмой… до седьмой».
И нечего батюшку пустыми попреками винить. Даже если бы он захотел ее замуж за рязанца выдать, все равно бы не смог, ибо… до седьмой… до седьмой… до седьмой… А у них с Константином пятая… пятая… пятая… Так, вроде врезалось, въелось, застыло. Как надгробие. Правда, легче от этого не стало — напротив. А впрочем, все правильно — когда надгробие легким было? То-то и оно.
Ух как в этот момент Ростислава буквицу «Е» с титлом[47] возненавидела. Ее, да еще Z. А уж названия их… Первое и вовсе насмешкой звучало. Какая же она «есть»?! Для Ростиславы она «нет» означала. Земля?.. Тут да, это подходяще. Могильная. В которой все надежды зарыты. А про «иже» лучше не думать. Хороша она, да не про ее честь…
Княгиня глубоко вздохнула, крепко сцепила руки, чтобы он их дрожь ненароком не подметил, а то еще подумает, что она боится, гордо выпрямилась и сухо произнесла:
— Ныне ты — победитель. Тебе решать, что с градом моим делать. Знаю, что ни сотворишь — на все не токмо твоя воля, но и право оместника. Святое право. Но ежели ты как оместник на переяславскую землю пришел — дозволь в ноги поклониться, дабы ты остуду с сердца своего снял и людишек, ни в чем пред тобой не повинных, за чужой грех не карал.
Говорила и собой гордилась. Так, самую малость. Да и было чем. Голос деловит, но не подобострастен. И в душе огонь пламенеющий унять удалось. Уголья, конечно, все едино остались, но с ними, видать, получится совладать, только если с самой жизнью покончить… С самой жизнью… Постой-ка… И взгляд на обруч. Хорошо им, русалкам, в воде резвиться, привольно. Но мысль свою додумать не успела — Константин помешал.
Он-то решил, что княгиня, как назло, о муже вспомнила, да и претит ей у чужого человека милости просить, гордость не позволяет. А уж когда она, встав, вознамерилась низкий поклон ему отдать, тут он и вовсе растерялся. Правда, вовремя опомнился, удержал и заново на табурет усадил.
Ох, не так он себе эту встречу представлял, совсем не так. А спроси его, как именно, и тоже не ответил бы. Да и что ответишь, когда между ними не одна, а сразу две стены застыло, и первая — Ярослав. Хорошо хоть, что не памятником надгробным, но и кровь ее мужа, и раны его тяжкие — тоже препятствие не из легких, хотя и преодолимых. Да вот беда — следом за этой стеной вторая, которая куда выше. И уж ее ни на коне не объехать, ни птицей перелететь.
Сказал же от души, как думал:
— Не унижай себя ни перед кем — ты ведь гордая. А предо мною тем паче — лишь больно сделаешь. И себе, и… мне. Что до града твоего — поверь, что худа ему от меня и так не будет. А ежели моя вина в чем пред тобой — прости великодушно. Известное дело, мы народ купецкий, грубый. — Это он так неуклюже сострить попытался.
Хотелось ему напомнить о том зимнем свидании, ох как хотелось, но не было теперь искорок в глазах Ростиславы. Без них же — чувствовал — и начинать не стоит. Вдобавок на миг краткий показалось, словно очи ее влагой наполнились, вот-вот слеза выкатится. Пригляделся — вроде померещилось.
А у княгини сил только на то и хватило, чтоб воду соленую с глаз долой убрать. Ей сейчас любое, что из его уст, больно было слушать, и чем ласковее голос, тем больнее. Странно, но и такое порой в жизни случается — чем лучше, тем хуже. А уж когда Константин про купецкого сына заикнулся, ей и вовсе невмоготу стало, аж в голове помутилось. Не тоска — дракон семиглавый в сердце страшными клыками впился.
— Прости, княже, что-то душновато мне в шатре твоем, — вновь поднялась она с места, тяжело опершись руками о стол. — Дозволь, я воев своих с радостной вестью к Переяславлю отправлю да накажу, чтоб назавтра тебя как должно встретили — хлебом-солью, дабы ты с почетом во град въехал.
— Может, в пути растрясло? — робко предположил Константин. — Так я повелю, мигом постель в шатер принесут. — И чтоб, упаси бог, не подумала чего, добавил: — Вейку оставим, чтоб сон блюла, а я сторожу выставлю — комар не залетит. — И он торопливо заверил: — Сам на часах встану, будь в надежде.
Ох, не надо было бы ему все это говорить. Последняя то капля была, которая окончательно чашу переполнила. Даже сердце болеть перестало — умерло уже. Да и сама-то она жива ли еще? А если жива, то зачем?
— Благодарствую тебе, гость торговый. — Хватило все-таки сил, чтоб на шутку достойно ответить. — Ни к чему забота твоя. Мне на воздухе вмиг полегчает.
Так, поддерживаемая за обе руки — по одну сторону Вейка, по другую сам князь, — она и вышла из шатра.
Поначалу дружинники было насупились, решили, что изобидел рязанец их дорогую княгиню, но, на его встревоженное лицо глянув, поняли — промашка вышла. Не в обиде тут дело — в ином чем-то. А в чем — домысливать не стали, не до того. Тут о другом забота нагрянула.
Известно, кто быстрее всех радостную весть до города довезет, тому больше почестей да ласки достанется. Тем более что и вестей-то аж две, и одна другой лучше. Первая, конечно, главнее, ибо она всех горожан касается: не с мечом — с миром идет Константин к Переяславлю. Вторая о том, что жив князь Ярослав, хоть и раны тяжкие получил. Ныне он во Владимире стольном оставлен на попечение лучших лекарей. Об этом они только что от самих же рязанцев узнали.
Пускай это известие одной Ростиславы касается, но им и за матушку-княгиню радостно. А одного из бывалых дружинников осенило — никак о князе своем в шатре от Константина услыхала, потому и побелела лицом наша Мстиславна. Иная радость — кого хочешь спроси — не просто краску с лица сгонит, а и вовсе человека с ног снесет. Тут все дело в силе ее да в неожиданности, и он торопливо одернул самого молодого, который было к Ростиславе дернулся, чтоб о муже сообщить:
— Не видишь, что ли, какая она. Князь-то, поди, сам ей все обсказал. А ты молчи, не усугубляй.
Княгине на свежем воздухе и впрямь полегче стало. А может, еще и по привычке стародавней — на людях виду не подавать, как бы плохо ни было. И пускай на тебя огромная могучая беда навалилась, давит тебя всем телом грузным что есть мочи, а ты знай себе терпи да молчи. Хрипеть же не смей, чтоб не услыхал кто, не подумал чего.
Впрочем, ей особо и говорить ничего не пришлось. Так, пару общих фраз о том, что рязанский князь милует их град, палить его не собирается и откуп возьмет самый малый. Когда о гривнах словцо молвила, спохватилась, осеклась, да поздно, пришлось продолжать. Говорила, а сама неприметно краем глаза по лицу Константина скользнула — не много ли она на себя взяла, ведь о них разговору не было. Это уж она сама так домыслила, что совсем без откупа и ему переяславцев отпускать негоже — надо чем-то с дружиной своей расплатиться, да и горожанам зазорно. Княжья милость хороша, да уж больно словцо это с милостыней сходно. На Руси же народ гордый живет, к такому не приучен. А вот про малый откуп опаска была. Хотя общей суммы она предусмотрительно и не назвала, да все одно — встрянет сейчас князь, поправит грубо и бесцеремонно. Ан нет, обошлось. Напротив, к уху ее склонился, словом ласковым ровно губами нежными коснулся.
— Умница ты, княгиня. И то, что мы не обговорили, домыслила, — шепнул тихонько.
А у нее от его голоса вновь нега по всему телу, да столь сладостная, что опять силы пропали — ноги вовсе не держат. А еще больно стало. И не потому, что она со счастьем своим несбывшимся столкнулась. Такое и выдержать можно, и перетерпеть, и даже исхитриться улыбнуться ему, хоть и с грустью. Совсем иное, когда знаешь, что встретилось оно тебе в последний раз, а больше тебе его увидеть, пусть мельком, издали, не суждено. Ничегошеньки ее впереди уже не ждет. Ничего и никогда. Страшно и больно сознавать такое. Поневоле задумаешься, а зачем тогда вообще такая жизнь нужна, если в ней ни единого просвета не ждет? Была б она по духу Феодосией, согласилась бы и в рясе остатний свой век доканчивать, но она-то Ростислава. Не личит ей такое.