А вот без старого дядьки Груши пропадет он, непременно пропадет. Где же ему среди стаи волков выжить? Значит, надо про смерть забыть пока. Нет у него, Груши, детей, не нажил. Но если б сын был — хотелось, чтобы в точности такой же, как Спех. И силен парень, и сноровка есть, и слово может молвить, и душой покамест чист да светел, а оно, пожалуй, самое важное, что у человека есть. А если этого нет — человек ли он вообще?
Опа! Слишком глубоко ты, старый, задумался, вот и пропустил стальное жало. Рана в левую руку не смертельна, но руда-то течет, сочится, исходит обратно к матери-земле. Значит, бой надо поскорее заканчивать, а то Остроух его сам закончит, чего допускать нельзя — Спех и пяти ударов не выдержит.
Ох ты! И снова пропустил. В бок тоже пустяк, но когда молодым был, а ныне, когда тебе под сорок, уж не то. И Остроух почуял победу, засуетился, загорячился. Вот это уже хорошо, вот это славно. Правду люди сказывали, что нет худа без добра. Да ты лезь, лезь на меня, а уж я отступать буду помалу. Отступать да готовить свое последнее спасение. Оно не подсобит — пиши пропало. Но должно, непременно должно выручить. Да и Остроух этой ухватки не знает. А все почему? Стариков не уважал вроде меня, а ведь я и его по простоте душевной научил бы, когда еще не знал, что он за зверь. Уйду я — уйдет и этот прием со мной. Хотя постой — никуда он не уйдет. А Спех-то как же? Человека таким приемам тайным обучить — святое дело, потому как тот завсегда сильнее зверя должен быть. И не одним словом, но и делом, ибо иному это словцо в голову токмо кулаком вбить можно, да еще вместе с зубами. Или мечом. Ну, кажись, пора».
А Спех, затаив дыхание и открыв от удивления рот, наблюдал за ходом схватки, не в силах сдержать изумления и восторга. Чего греха таить, за те три месяца, что он пробыл в дружине, Остроуха он успел невзлюбить, но как человека. Остроухом-воином он все равно восхищался и тихо вздыхал по вечерам, мечтая, но не особо надеясь, что когда-нибудь, пусть через пять — десять лет, тоже научится так ловко вертеть острым клинком.
Но чтобы дядька Груша, которого Спех в душе глубоким стариком считал, так умел мечом крутить — такого парень и представить не мог. Лишь одного не знал Спех, что это была лебединая песня старого Груши, и пел он ее именно для него, Спеха, и во имя Спеха, и ради будущей жизни Спеха.
И все-таки достал окаянный Остроух дядьку. Эх, годы… Парень в отчаянии даже губу прикусил. Ну! Удержись же, старый! Как же я тебя такого раньше-то не знал! Ох ты! Еще удар! Да будто и не в Грушу, а в него, Спеха, меч угодил. И как же больно-то стало! А еще того хуже, что видел, чувствовал молодой дружинник, как течет кровь из старого воина. Через его, Спеха, тело течет и на землю капает.
«Господи, да неужто ты не постоишь за дело правое, не поможешь тому, кто старается зло убить?! Пусть у человека сил немного, но если бы каждый это зло так, как дядька Груша, норовил прихлопнуть, издохло бы оно давно и следа среди людей не оставило», — взмолился Спех.
Но молчали небеса, словно устал господь взирать с них на землю да осуждающе покачивать головой. Никто не откликнулся на горячую молитву, никто не поспешил подсобить правому делу.
И тогда в отчаянии взмолился парень иным богам. Оно конечно, грех, и не след их поминать, ибо они суть идолища деревянные, истуканы неразумные, как сказывал им в церкви поп. Знал это Спех, ну да тут особый случай — кому угодно поклонишься, лишь бы помогли. Впрочем, почему кому угодно? Эти-то вроде бы тоже свои, родные, а ежели подумать, то самые что ни на есть исконные, которым все его пращуры испокон веков молились, да и ныне не забывали. Во всяком случае, старики в родном селище Спеха до сих пор их почитали, хоть и тайно.
«Перун златоусый! Услышь простого парня, который за славой погнался, в дружину сам напросился, и пусть не ведая того, но на черное дело пошел! Стоит он теперь как вкопанный и не знает, что ему делать. Если ты крови жаждешь, то дядька Груша в твою честь немало ее пролил. Он ведь как ты, разве что серебряной бороды не имеет, но сердца-то одинаковые у вас — за честь, за правду, и чтоб до конца!»
То ли действительно помогла старому Груше искренняя молитва Спеха и услышал ее седобородый Перун, то ли сам воин справился, но в тот миг, когда парень мысленно произнес последнее слово, и впрямь чудо произошло. А как иначе происшедшее назвать? Ведь уже опустился было на одно колено старый Груша, и Остроух уже прыгнул, чтоб к силе своего удара добавить еще и силу всего тела, а сам поединок не просто завершить, но и сделать это красиво, как тут…
Не сам Груша вбок прыгнул — человек так не сумеет, если ему боги не подсобят. И не смог бы старый дружинник так мастерски удар нанести по незащищенному боку Остроуха, если бы Перун своей невидимой дланью ему не подсобил, спасая Грушу от неминуемой гибели.
А потом все. Груша, отпрянувший в сторону сразу после нанесенного удара, так и остался лежать, окончательно сил лишившись, а Остроух к нему двинулся, но как-то неуверенно. И сам он весь трясся от натуги, и меч в руках его, от земли еле-еле приподнятый, извивался, как гадюка издыхающая. И рада была бы змея еще хоть кого-то ужалить в свой последний час, да не дано ей. Мучается она в злобе лютой, а изменить ничего не может. Так и Остроух, сделав второй шаг, наконец сообразил, что с ним случилось. Глянул на свой правый бок, а из него не струйкой — ручьем на землю руда бежит, пузырится. И поняла гадюка, что пришла ей пора помирать, повалилась на землю да издохла.
Так они и лежали рядышком — человек и змея. Первый два укуса гадючьих в себя принял, вторая слишком рано восторжествовала, и успел человек срубить гадину. Но срубить-то срубил, да и сам поблизости улегся.
Вот только разрубленное уже не склеишь. Мертвая вода лишь в сказке бывает, а в жизни если и была бы, то никому и в голову не пришло бы змеюку подлую ею кропить. Зато на всякий яд противоядие имеется. У каждого оно есть, но не каждый использовать его сумеет. А вот Груша сумел. К нему Спех один шаг всего шагнул, а воин старый застонал уже. Впрочем, стонать — это удел беспомощных душой. Груша как раз не из таковских. Скорее зарычал он, но тихо, ибо глупо последние силы на рык тратить. Второй шаг Спех шагнул — и дядька, наставник его, пошевелился. Третий раз ногой ступил — тот вставать начал. Кинулся Спех, чтобы помочь. Приобнял, встать подсобил, но едва Груша выпрямился, как парня от себя оттолкнул.
— Девок спасай с бабой, — повелел грозно и, видя, что тот стоит, глазами обиженно хлопая, а с места не двигается, уже тише и мягче добавил: — Коли назвал их сестрами, так теперь непременно должон их сберечь да от беды оградить.
Сам же у хлипкого плетня встал, раненой рукой на него аккуратно облокотился, чтобы тот под ним не рухнул, да еще и подумать успел по-хозяйски, мол, поправить бы не мешало.
Тут, откуда ни возьмись, и князь явился, Гаврила Мстиславич, а с ним все его дружинники, числом чуть больше трех десятков.
— Кто его?.. — бросил он коротко, увидев валяющийся на земле в луже крови труп своего любимца.
Кто-то из молодых торопливо в Грушу пальцем ткнул.
— По-подлому, поди. Из-за угла, — констатировал князь, оценив рану.
— По-честному они бились, — возразил кто-то из старых воев.
— Груша по-честному Остроуха одолел? — усмехнулся князь, и молодые наперебой угодливо засмеялись.
— Я сам видел, — подал кто-то громкий голос.
А у Груши туман какой-то в глазах непонятный. Зажмурил глаза, снова открыл — помогло. Пропал туман. Не совсем, правда, а так, отдалился на время. Потом, наверное, опять подкрадется, но это уже неважно. Главное, что сейчас ему все видно. Все и всех. Оказывается, Басыня за него вступился. Он еще раньше, чем Груша, в дружину пришел, ныне же и вовсе ветераном среди ветеранов был.
— Не верю, — сказал Гаврила Мстиславич.
Плохо сказал. Нельзя так говорить. Коль ты не веришь человеку, то зачем его в дружине держать? А коли держишь, почто тогда не веришь?
Словом иной раз больнее, чем рукой, ударить можно. На руку рука есть, а на слово как ответишь? Словом таким же? А если тебя оскорбили безвинно? Неужто унижаться до ответной брани? Тогда ты уже баба базарная, а не воин. Меч же достать нельзя. Ты на службе, да не на простой — на воинской. Перед тобой не начальник, а куда выше — командир. И ты не работаешь у него, не трудишься — служишь. И пока длится твоя служба — перечить не смей. Пока длится…
— Ухожу я от тебя, князь, — жестко произнес Басыня. — Не люб ты мне.
Дружинники было зашептались, но Гаврила Мстиславич лишь глянул на них зло, и все разом примолкли.
— Уходи, — молвил князь. — Путь тебе чист.
Вольно тому, кто уходит, выбирать себе дорогу. Четыре их — и любая твоя. Нужно только правильный выбор сделать. Свой, а не чужой. Басыня выбрал. Он к плетню подошел, где Груша стоял. Тронул его легонько, почти ласково, а молвил грубовато:
— Подвинься, молокосос.
Слова людьми по-разному воспринимаются. Тут кое-что от воспитания зависит, еще больше — от характера, совсем много — от ума, от понимания. А еще капельку — от возраста. Это юнцу двадцатилетнему слово такое обидно услышать. Тридцатилетнему мужику смешно станет, а семидесятилетний старик, услышав такое от восьмидесятилетнего, пожалуй, и порадоваться может. Стало быть, ничего он еще, бодрый, коли его так называют.
В дружине объятия с поцелуями да льстивые слова никогда в ходу не были. Все больше грубость мужская. Но и она опять-таки разная. Бывает обидная, колкая, чтобы унизить, растоптать. А бывает с теплотой души, на ласку похожая. Что еще мог сказать Басыня человеку, который всего на два года младше его самого был, а в дружину на четыре года позже попал? Как лучше он смог бы приободрить его?
А впрочем, хватило даже того, что он рядом с ним встал.
— Ты сам свой путь выбрал, — с легким сожалением вздохнул князь, повелев: — Обоих взять. — И изумленно уставился на застывших дружинников — никто шагу не сделал.